Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пропавшие без вести 2

Злобин Степан Павлович

Шрифт:

— Вот так-то, Иван, фашисты своих человеков в зверей превращают! — заключил алтаец.— А были ведь немцы люди как люди, не хуже, скажем, французов, американцев, китайцев... Пойдем в барак. И солнце уж больше не светит! — добавил Пимен, хотя солнце на небе сияло по-прежнему.

Заняв уголок у окна барака, прямо под Балашовым, примостился часовщик. Он в один день с Иваном прибыл с востока, из оккупированной немцами части СССР, но, казалось, чувствовал себя тут старожилом. Привычно пристроив складной верстачок, который принес с собой, он повесил аккуратно написанную тушью и застекленную вывеску на двух языках — сверху крупно по-немецки: «Uhrmacher», а внизу мелким шрифтом по-русски: «Часовщик». Протерев запыленные стекла окна, он застелил свой верстак где-то добытой белой бумагой. Может быть, аккуратность была привычкой его профессии, а может быть, он разбирался не только в механизмах часов, но также и в психике гитлеровцев, расположение которых больше всего привлекала внешняя аккуратность.

Вставив в глаз лупу, часовщик в первый же день деловито, засел за работу. Комендант, переводчик, полицейские, повара понесли к нему часы для оценки, проверки, регулировки, ремонта.

Часовщик сидел, повернувшись ко всем спиной, слегка сгорбившись и погрузившись вниманием в свои колесики, шестерни и пружинки. Ивану нравилось наблюдать с «верхотуры» немного курносый, сосредоточенный, большелобый профиль его чуть склоненной набок головы. В общем скопище отверженных душ, томившихся нудностью голодного безделья, он казался каким-то совсем особым созданием, вызывавшим уважение окружающих. Балашов даже как-то стеснялся лишний раз слезать со своих верхних нар, чтобы не нарушить его занятий.

Нудный шум секции с бесконечными рассказами и пересказами о первых месяцах войны — об окружениях, прорывах, «клещах», «котлах» и «мешках», в одном из которых каждому довелось попасть в плен, — словно бы не касался только этого занятого человека.

Но вот его словно прорвало — он неожиданно повернулся всем телом, перебросил ноги через скамейку и сел спиной к своему верстаку.

— Послушать всех трепачей — так можно подумать, что в нашем бараке последняя рвань собралась, ни одного настоящего человека! — неожиданно резким и громким тенором прокричал часовщик на все помещение. — Все только и делали, что отступали, бежали, тикали, драпали, улепетывали, удирали, винта нарезали. Никто не лупил фашистов!..

— А ты их лупил?! Ишь герой нашелся! Чего же ты в плену, коли ты такой храбрый?! — послышались крики в ответ.

— Я их лупил! Я видал сколько раз, как они по-лягушачьи из окопов скакали: он — скок, а ты его — шпок! Он подскочит, как заяц, — и крышка! — со смаком и злостью отчеканивал часовщик. — Мы их под Смоленском били, из Ельни в одних подштанниках гнали. Мы под Москвой их в окрошку крошили, вон с Жароком Жягетбаевым вместе, он мне соврать не даст! Из Калинина вышибали их к чертовой матери и отдыха не давали сто километров...

— А чего же ты здесь?! А чего же ты здесь?! — заорали другие, вскакивая с мест и гурьбой надвигаясь на часовщика.

Он всех задел за живое, и товарищи на него тем яростнее нападали, чем жарче желали, чтобы он доказывал им самим, что все они храбро и упорно дрались, что они тоже нанесли непоправимые потери врагу, что ими сделано все, что они могли сделать в тот тяжкий период войны. Ведь именно эта «рана» у всех болела...

— Как же ты в плен попал, если ты все побеждал?! — кричали ему.

— Зарвались мы немного, — виновато сказал часовщик.— С налету перескочили реку, соседние части малость отстали, а нас один батальон. Куда, к черту!.. Отрезали нас. Не смогли прорваться... А за реку кто же их вышиб?! Мы же! Сорок три километра по месиву из фашистов шли! Через трупы, как через горы, карабкались. Пулеметом, винтовкой, гранатой, штыком... Попался — с кем не случится! Вот Тараса Бульбу и то схватили да сожгли живьем... И нас тут морят, убивают, а не убьют все же всех! «Разве найдутся на свете такие огни и муки и такая сила, которая пересилила бы русскую силу?!» Вот как сказал Гоголь, товарищи! — заключил часовщик.

Он отвернулся, сунул в глаз лупу и снова сгорбился над своим мудреным, хрупким и хитрым хозяйством.

— От что верно, то верно, побачим еще впереди!

Золотые слова! Не замучает всех нас немец!

— Не в первый раз русскому человеку! Какая ни будь беда, а силы нашей не сломишь! — заговорили вокруг, и запальчивые выкрики противников потонули в согласном гуле всей секции.

— Эх, война, война! Куда же ты нас загнала! — горько вздохнул кто-то невдалеке от Ивана.

— Да, если бы не война, то как бы мы теперь жили! Как бы роскошно жили! — поправив очки на носу, заговорил в наступившей тишине второй сосед Балашова, Жамов. — Кто-кто, а я на советскую власть не пожалуюсь, нет! И выпить и закусить всегда находилось. Машину? Пожалуйста. Дачу? Извольте! Курорт?.. Всего хватало и себе и людям! На концерты, в театр... Какой-нибудь выпуск нового образца на заводе — радиоприемники, что ли... Звонит директор завода: «Викентий Петрович, у нас торжество, прошу почтить, приезжайте». Организуешь для них банкетик: цветы, замороженное вино, дичь, паштеты, пломбир... Я, надо сказать, был директором ресторанного треста. И тут же тебе благодарность: глядишь, образец новейшей продукции ждет у подъезда в машине... Женился — одно учреждение полную спальню прислало, другое — ковер — мечта! Жеребца... Ну, скажите, куда в современности жеребца?! Подарили!

— А трактор не доставили на квартиру? — перебил с раздражением алтаец.

Викентий Петрович обиделся и умолк. Этот сосед, в противоположность Пимену Трудникову, всегда раздражал Ивана. Викентий Петрович Жамов, человек даже здесь, в плену, со склонностью к полноте, раз десять в день аккуратно гребеночкой разбирал на пробор свои маслянистые жидкие волосы. У него были серые, навыкате, безбровые и немигающие глаза, правильный нос и «птичий», срезанный подбородок.

Он твердо верил в то, что останется жив после плена, и никогда не говорил: «Если я возвращусь», а всегда с уверенностью: «Когда я вернусь домой после войны...»

И на этот раз Балашову сделалось вдруг до предела противно соседство Жамова, особенно после горячей речи часовщика. Иван стал спускаться с нар.

— А знаешь, Викентий Петрович, ты кто? Ты вошь! — внезапно выпалил Трудников.

Балашов задержался у края нар.

— То есть как это вошь?! — возмущенно воскликнул Жамов.

— Нарост на советском теле. Паразит, — пояснил алтаец с полным спокойствием.

— А ты разве в своем колхозе даром работаешь? — запальчиво огрызнулся Викентий Петрович.

— Зарабатывал честным трудом, — ответил Левоныч.— Не крал, не грабил!

— Значит, дурак: с этим самым «честным трудом» ты и жизни не видел! «Вошь»! — с возмущением повторил Викентий Петрович. — Скажет глупое слово и рад! Что значит вошь? Мог жить, — значит, жил, понимал в жизни вкус. А ты и жизни не видел и вкуса не знал. Как черви слепые! А культурному человеку...

— Ну, тут уж ты брешешь! — возмутился алтаец. — По-твоему, это значит культурная жизнь?! Да я скажу — ты наполовину врал даже и про себя. У кого полная жизнь, тот не брешет. Я вспомнил свою — мне трепаться не надо. Шахтером был — уголь на славу рубал. Послали в колхоз — и тут потрудился: в каждом доме радиоточка, своя больница, школа, машины, колхозный клуб... Чего мне брехать! На совещание в Кремль приглашали. От Михаила Ивановича за свою работу орден принял из собственных рук. Политбюро все видал вот так! О колхозной работе на съезде докладывал. Мне что брехать!

«Да что же он говорит?! Кому?! Зачем это он?! Ведь предатели могут быть — тот же Жамов!» — думал Иван, слушая, как разошелся, как зарвался в доказательствах Пимен Левоныч. А тот продолжал отчитывать Жамова:

— У тебя жизнь пустая. Нечем вспомнить. Ты выдумал да набрехал: «Писатели были, артисты! Тесть — прокурор, ковер-самолет и скатерть-самобранку прислали!» А ты не подумал того, что на всю советскую жизнь клевету возводишь?

— Клевету?! На советскую жизнь?! — возмутился Викентий Петрович. — Да я, может быть, больше других об советской жизни страдаю!

Поделиться с друзьями: