Пророк во фраке. Русская миссия Теодора Герцля
Шрифт:
“Проходя по главной улице, я заметил у Екатерининской площади толпу молодых евреев, насчитывающую около трехсот человек. Поговорив с некоторыми из них, я установил, что они собрались в связи с приездом Герцля и намереваются выразить ему сочувствие и поддержку, когда он проедет здесь мимо них, направляясь в главную синагогу, благо та находится как раз рядом... Объявив столпившимся, что скопление на улицах и в иных местах запрещено, я призвал их разойтись. Что и воспоследовало. Сам же я отправился к синагоге, у входа в которую вновь обнаружил толпу евреев... Зайдя в примыкающее помещение, я заметил, что всему внутреннему убранству придан праздничный вид. Присутствующие — а находились здесь члены правления синагоги, представители виленской еврейской интеллигенции и евреи из других городов, специально приехавшие поприветствовать Герцля, — были во фраках и смокингах, в белых галстуках и цилиндрах. Как посетители заведения, так и люди, оставшиеся на улице, пребывали в приподнятом, можно даже сказать, восторженном настроении по случаю приезда Герцля”.
О тщательности, с которой велось наблюдение, свидетельствует приложенный к рапорту список участников торжественной встречи: “Прибывшего Герцля сердечно приветствовали члены синагогального правления Зольц (председатель), Яков Парнис, Арие Найшуль, Абрам Каценеленбоген, Марк Эстерман, Давид Слонимский и Арон Липиц, раввин Марк Немзер, раввин Клячко и помощник раввина Самуил Шрайберг представляли раввинат, купцы Шварц, Шецкин, Гольдберг, Марецкий, Израиль Бунимович, Апатов, Бен-Якоб и Адольф Гордон, врачи Выгодский (в настоящее время депутат сейма) и Кон, владелец типографии Пирожников, помощники присяжного поверенного Фридман и Штейнберг — интеллигенцию”.
Собравшиеся приветствовали Герцля длительными аплодисментами и восторженными восклицаниями; причем особенно часто звучала формула “великий сын еврейского народа”, — и вновь это вызывало у него неоднозначные чувства. Однако Герцль чувствовал искренность этих слов — и этих людей, приветствующих его от имени всего Виленского еврейства. А когда старый виленский раввин благословил его и староста еврейской общины преподнес в дар начертанный на пергаменте свиток Торы в футляре из резного дуба, у Герцля возникло ощущение, будто он находится в кругу собственной семьи. Он ответил собравшимся взволнованной благодарственной речью. Слишком велика оказанная ему честь, сказал он, и поэтому им еще не заслужена, — и подумал при этом о здешних мастеровых, с которыми он успел обменяться всего несколькими словами, тогда как наверняка стоило бы поговорить с ними пообстоятельней, и подумал о том, что великое дело всей его жизни, в котором он видит единственное решение еврейского вопроса, еще далеко не доведено до конца, хотя он и не позволяет себе хотя бы на мгновение усомниться в конечной победе. И, сказал Герцль, он прекрасно понимает, что страдания, испытываемые еврейским народом, слишком велики, чтобы у того оставалось достаточно терпения.
Благодарственная речь была задумана им самим как предельно краткая, но, глядя в лица собравшихся, ловя устремленные к нему взоры людей, которые не только внимали словам, но и, казалось, читали их у него по губам, Герцль (с отдельной оглядкой на предстоящий Базельский конгресс) решил призвать к единству и к совместной деятельности в интересах еврейской нации всю здешнюю публику, в которой, наряду с сионистами, были, разумеется, и несионисты, а может быть даже, и антисионисты. И на какие-то минуты словно забыл о том, что стоит не на трибуне Базельского конгресса... “Передайте всем нашим братьям, — воззвал он, — что я прибыл сюда, чтобы выразить вам свою неколебимую уверенность в том, что из имеющихся способов окончательного решения еврейского вопроса возвращение в Сион является не только самым правильным путем, но и самым коротким!”
На обратном пути в гостиницу Герцль не без досады осознал, что сорвался в риторику, в литературщину, что словно бы вернулся в те годы, когда был не политиком, а публицистом и драматургом, но — как порой бывало с ним после произнесения чересчур пламенных речей и раньше — он утешил себя стандартной отговоркой политиков любого рода и ранга: если хочешь в чем-нибудь убедить людей, преподнеси свое мнение предельно эмоционально, зарази их не логикой рассуждений, а красотой и блеском пророчества. И если уж этим людям угодно видеть в нем пророка — пусть, разумеется, пророка современного, пророка во фраке и в цилиндре, — что ж, он готов сыграть и эту роль, лишь бы втолковать им — столь разным и разноречивым, — что они представляют собой единое целое и должны стремиться к общей цели независимо от того, близка ли она или еще невероятно далека. Эти люди нужны ему — и будут нужны и впредь. За каждым из них маячат тысячелетние тени угнетенного и затравленного российского еврейства, проживающего в самом большом в мире гетто, которое называется чертой оседлости. И пусть эти сотни тысяч, эти миллионы представляют собой всего лишь аморфную массу, когда-нибудь она станет могущественным воинством, которое под знаменем Сиона колонизирует палестинскую пустыню и учредит собственное суверенное государство. Или и это — надежда откровенно утопического свойства, — особенно если сравнить ее с реальностью, которая предстает и разворачивается перед ним прямо здесь, в Вильне?
Герцль видел людей, по-прежнему стоящих на тротуарах, видел горящие глаза, слышал восторженные выклики. Но и перемежаемые бранью крики полицейских, вытесняющих толпу с улиц, он слышал тоже. Он положил Тору в футляре из резного дуба себе на колени и сейчас вцепился обеими руками в деревянную поверхность, словно ему, просвещенному и высокообразованному еврею, стоило немалых трудов не разразиться гневом или не разрыдаться от бессилия при виде грубой расправы над беззащитной массой простого еврейства на улицах Вильны, подвергшейся нападению сводных сил полиции и казачества только потому, что она выплеснулась из домов, приветствуя именно его, Герцля.
В Петербурге, садясь в поезд, он представлял себе свой приезд в Вильну совершенно иначе. После изнурительных, но в целом далеко не безуспешных переговоров с царскими министрами Плеве и Витте, после тщательно продуманной и превосходно, как по нотам, разыгранной сдержанной учтивости, которую проявила в связи с его визитом столичная полиция. Но здесь, в провинции (и, не в последнюю очередь,— в черте оседлости!), никто не церемонился, никто не возводил потемкинских деревень, здесь власть в открытую демонстрировала жестокость и силу. Ему казалось, будто чья-то невидимая рука отдернула занавеску, явив ему полный и окончательный образ царской России и беспросветность ситуации, в которой находится тамошнее еврейство. Тот образ, который так и не сумели внушить ему в достаточной мере ни сообщения русских сионистов, ни подробнейшие описания в венских, парижских и лондонских газетах. “Россия велика, а царь — далеко”, — Герцль начал понимать зловещий смысл этой поговорки. Не просто красного словца, оперируя которым губернаторы самодурствовали у себя в губерниях, но целой системы поведения и управления, при помощи которой Николай II и его сатрапы, не пачкая собственных рук кровью, молча благословляли погромы вроде кишиневского и, в худшем для себя случае, возлагали ответственность за них на каких-нибудь мелких чиновников на местах. А доводилось ли высшим лицам и чинам государства бывать в той же Вильне? Совершали ли они инспекционные поездки по гигантскому гетто, расположенному в черте оседлости, эти господа министры Плеве и Витте? Наверняка нет. Если и знали что-нибудь о подлинном положении вещей, то лишь из подобострастных отчетов или заведомо пристрастных донесений агентов тайной полиции, да и сами эти донесения наверняка фильтруют, прежде чем они попадут на стол в министерский кабинет. И Герцль вспомнил шикарную кожаную папку с золотым обрезом, с которой в его присутствии не раз сверялся Плеве.
День в Вильне подходил к концу. Предстоял еще, правда, заключительный банкет на даче у одного из вожаков Виленского сионизма купца Бен-Якоба, расположенной в нескольких километрах от города в деревне Верки. Виленский полицмейстер позаботился и о том, чтобы воспрепятствовать притоку восторженных городских евреев в сельскую местность. Приверженцам Герцля надлежало оставаться дома!
Здешний пристав ни на мгновение не упустил высокого гостя из виду. И отчитался позднее перед начальником городской полиции: “В шесть вечера Герцль в сопровождении братьев Гольдбергов проехал по Георгиевскому проспекту... а затем вверх по улицам Кавалерийская и Лагерная. В конце Лагерной... Герцль вошел в один из домишек, в которых обитают мастеровые иудейского вероисповедания, и расспросил их о том, как им живется.
Проезжая мимо плаца, на котором в прошлом году был казнен государственный преступник Лекерт, Герцль встретился с также сидящим в дрожках Сегалем, и они провели короткую беседу. После чего Сегаль поехал в Вильну, а Герцль — в противоположную сторону, в поместье Верки. Там он остановился у купальни Ерусалимка и проследовал на дачу лесопромышленника Бен-Якоба. Там был дан обед на тридцать персон. Обед был приготовлен поваром Плотниковым, проживающим в Вильне, на улице Широкая, в доходном доме Адамовича.
Вплоть до начала трапезы вся компания, человек примерно тридцать, пребывала в саду, где доктор Герцль держал речь на немецком языке, выслушанную с большим вниманием. Из слов Герцля мне удалось уловить и записать следующее: “Нам необходимо занять твердую позицию и категорически потребовать... в противном случае, и мы и наши... как выжатые лимоны”. Среди собравшихся были лесопромышленник Марецкий, банкир Элиашсон, доктор Кон, доктор Выгодский и домовладельцы Зольц и Парнис. Остальных мне опознать не удалось.
По окончании речей гости и хозяева проследовали на веранду, где был сервирован обед на тридцать кувертов. В числе гостей была молодежь обоих полов, распевавшая песни на языке идиш, в тексте которых часто встречалось слово “Сион”.
Из села Верки Герцль примерно в полдвенадцатого вернулся в гостиницу “Георгий” и уже оттуда отправился на вокзал к отходящему в час ночи поезду”.
Когда Герцль далеко за полночь отправился на вокзал, ему показалось, будто в городе никто не спит. Бесчисленные евреи высыпали на улицу, вышли на балкон или прильнули к окнам. Их приветственные возгласы заглушали скрип колес экипажа. И, как в час приезда Герцля, особенно большая толпа собралась на привокзальной площади. Но и здесь виленское начальство предусмотрело подобный поворот событий заранее. Пешие полицейские и конные казаки разгоняли толпу палочными тычками и ударами нагайкой. Герцль с ужасом наблюдал за этим. Смертельно-бледный, в состоянии, близком к обморочному, вошел он наконец в здание вокзала, герметически закупоренное полицией. Лишь немногим из виленских сионистов удалось не мытьем так катаньем преодолеть заградительный барьер. Они, предусмотрительно запасшись ручной кладью, выдали себя за отъезжающих и благодаря этому оказались пропущены на перрон. Однако Герцль, сдерживая бессильную ярость из-за событий, разыгрывающихся на привокзальной площади, отказался от каких бы то ни было демонстративных жестов. Не без труда дались ему и простые слова прощания: “Господа, не теряйте мужества. Грядут лучшие времена, грядут непременно, за это мы и боремся”.