Прорыв под Сталинградом
Шрифт:
– Вроде того, – благодушно осклабился майор. – Всю руку разворотило. Говорю вам: каша одна!
Вж-ж-ж-ж-жить – бум-м-м! Черт возьми, что это?! Артиллерия! Только ее не хватало!
Погода портится, становится все мрачнее. Ветер гонит по полю снежные хлопья. Сверху снова доносится гул. Из тумана выныривает самолет, примеривается, наматывая круги все уже и уже… Все глаза устремляются на него. Неужели сядет? Бройер вскакивает. Куда же запропастился этот тип с подписями?! И действительно – самолет выпускает шасси, готовится к посадке! С ревом пролетает над головами. Регулировщики машут флажками… И тут из снега поднимается немотствующая тень и, еле волоча ноги, идет через поле с распростертыми руками. Самолет уже почти на земле, лоб в лоб катит на беднягу. Поле превращается в крик. Колесо шасси задевает хромого, пара поворотов на месте, и тот падает. Самолет с грохотом врезается в землю, шасси вдрызг, фюзеляж со скрежетом зарывается в снег. Неудачная посадка. Одной машиной меньше!
Дни Гумрака сочтены. Артиллерийский огонь, теперь уже и с запада накрывающий поселок, а также разрозненные колонны людей и техники не оставляют в этом никаких сомнений. Все, кого еще хоть мало-мальски слушаются ноги, идут в направлении Сталинграда, ясно осознавая безысходность этого пути. Другие вынуждены оставаться. Эвакуация самолетами продолжалась, даже в последние дни вывозили по тридцать-сорок человек. Но еще полторы тысячи раненых лежали по округе: в землянках, в железнодорожных вагонах и домах, в лагере для военнопленных, устроенном на подступах к Гумраку, в бараках и палатках соседней балки. Что с ними станет, когда в один прекрасный день уйдет весь медперсонал? Врачи пожимают плечами и молчат. И это молчание красноречивее любого ответа.
Пастора Петерса здесь нет, даже в мыслях своих он далеко от раненых. Он сидит в блиндаже и сверлит глазами горящее в печурке пламя. В руках карманная, напечатанная на тонкой бумаге Библия. Она была его верным спутником всегда и везде: возле алтаря в церкви Святого Андрея в Брауншвейге, над братскими могилами в Польше и Украине, в окопах, лазаретах и землянках – вплоть до этих мест, до Сталинграда. Сафьяновый переплет, мягкий как бархат, тончайшие шелковистые страницы. Им не удастся порвать ее на кусочки, глумливо смеясь ему в лицо! Пастор бросает Библию в огонь, садится и смотрит, как она изгибается и раскрывается веером, как медленно тлеет, пожираемая дрожащим красным жаром… Безудержно плещутся путаные мысли на поверхности сознания. Контроль над ними окончательно потерян. Пастор Петерс прошел удивительный путь! Облаченный в твердую броню веры, он сражался как никто другой, изо всех сил пытаясь противостоять всесокрушающему кошмару. Он молил о том, чтобы Бог ниспослал ему силу, сам брал ее с боем и даровал другим. Он приносил в ад немного света. Все это было… Но Сталинград разодрал пастора на куски, раскромсал, размолол его тело и душу, выжал все силы до последней капли. Остался лишь остов, человеческий остов – шаткий, беспомощный, неконтролируемый.
Он больше себе не принадлежал. Он принес себя в жертву.
В блиндаж с шумом вваливается унтер-офицер Брецель:
– Господин пастор, кажется, теперь пора! Врачи уехали, остальные тоже вот-вот соберутся. С левого тыла уже палят!
Он кладет на стол сырокопченую колбасу.
– Вот, со склада. Только что разграбили.
Пастор Петерс поднимается – настоящий древний старик. Разламывает колбасу, кусает, наливает из фляги вино, предназначенное для причастия. Машинально протягивает стакан Брецелю. Тот выпивает. “Слава богу, – думает он с облегчением – кажется, приходит в себя!” Унтер-офицер суетится, собирая нехитрые пожитки. Истории дивизии среди них нет. Петерс тем временем сидит на нарах и догрызает колбасу. Он больше ни о чем не думает, ничего не чувствует. Отягощенный своими заботами, Брецель наконец рывком поднимает его на ноги, набрасывает сверху шинель, всучает одеяло и вьючную сумку и тащит на улицу. Дорога пустынна, не видно ни души. Гнетущая тишина нависла над поселком, где, кажется, вымерло все. Но затишье обманчиво – в самых укромных уголках, незаметное для глаз, пульсирует тысячекратное дыхание жизней, пропащих и всеми покинутых. Чувства отказывают. Петерс бредет, покачиваясь, рядом с Брецелем – без цели, без воли, в беспросветное нечто. Все позабылось – прошлое, настоящее, а о будущем он и не думает.
В стороне на снегу лежит человек – накрыт шинелью, под головой подушка, рядом хлеб и вещмешок. Лежит неподвижно, объятый зимним одиночеством, только глаза живут на синюшном лице.
– Не бросайте, – тихо молит он, – не бросайте!
Петерс смотрит на молящего, но все его существо как будто не здесь. В оцепенении бредет он дальше. Он слишком много видел, слишком много страдал… Но человек на дороге незаметно заронил в его душу зерно, и теперь это зерно начинает энергично прорастать. В помутившейся голове пастора поднимается шум. Что-то внутри приходит в движение: кружится и беспокойно гудит, все сильнее и сильнее. И тут сознание пронзает все затмевающее слово: “И, увидев его, прошел мимо”. Петерс словно очнулся ото сна. Застигнутый врасплох. Хватает унтер-офицера за локоть и широко раскрытыми глазами смотрит в изумленное лицо.
– И, увидев его, прошел мимо, – бормочет он.
Брецель испуган не на шутку.
– Пойдемте, пастор, надо двигаться дальше! – настаивает он, пытаясь увлечь Петерса за собой.
Но тот застыл на месте, как строптивый жеребец.
– И, увидев его, прошел мимо, – повторяет Петерс, потом поворачивается и следует на негнущихся ногах обратно.
– Господин пастор! – зовет Брецель. – Господин пастор!
“Точно умом тронулся, – Брецель в отчаянии, – и в самом деле человек спятил, чем тут поможешь”. Брецель не решается следовать за пастором. Его силы тоже на исходе. А за спиной опять выстрелы.
Пастор Петерс опускается перед раненым на колени. Как он здесь оказался? Должно быть, бросили измученные товарищи, прямо на этом самом месте, и еще подушку подложили под голову – последний знак бессильного сострадания.
– Не бросайте, – лепечет раненый. – Возьмите в Сталинград.
Петерс кладет руку на лоб солдата. Рука холодная как лед.
– Ну, уж нет! Мы не пойдем в Сталинград. Зачем нам Сталинград, нам обоим, тебе и мне. Отец наш небесный рядом, и здесь только одна дорога – к нему, – спокойно говорит он, дивясь собственным словам, которые теперь звучали по-новому.
Разбитый параличом обращает к пастору глаза, он молчит и прислушивается. Как будто прозревает неизвестность. Петерс снимает с шеи серебряное распятие. Читает возле больного молитву и причащает. В полевой сумке еще осталось вино, в другом мешке – хлеб.
Неслышно течет время. Человек на дороге забывается и неприметно отходит в мир иной. Пастор Петерс стоит рядом, смотрит в тихое, расслабленное и умиротворенное лицо. И вдруг, ощутив давящую тяжесть, сознает, как бесконечно он одинок. Взгляд падает на распятие, которое он все еще держит в руке. Распятие… “И се, я с вами во все дни…” Он будто очнулся от тяжелого забытья. Петерс делает глубокий вдох. Сколь беспредельно он, маловерный, сомневался! Петерс чувствует, как прибывает сила, исходящая от распятия и от просветленного лица умершего. Он светится счастьем, понимая, что снова готов протягивать людям руку помощи. И один, как есть один, всеми покинутый, он, с распятием в руке, принимает решение.
Петерс накрывает мертвого шинелью и уходит. Но путь его не на Сталинград. Он снова идет через поселок, над которым нависла мертвая тишина. Он видит мир другими, прозревшими глазами. Слева кладбище. Плотные ряды могил, еще с тех времен, когда мертвых успевали хоронить. На могилах кресты. Вон дом, где лежит лейтенант, которому выстрелом пробило оба глаза. Как часто он выходил оттуда, пристыженный надеждой молодого человека. “И се, я с вами во все дни до скончания века!”
На пороге вокзала все еще лежат замерзшие заживо. Но часового на дверях уже нет. Никто больше не хочет войти, а тот, кто хочет выйти, не может. Четыреста человек, там во тьме, безгласно вопиют о своих нуждах в тишину. Петерс следует дальше, он идет навстречу русским. Он думает не о себе. На тех, кто по ту сторону фронта, он, пастор, не слишком-то уповает. Но смерть в страшном ее обличье, с которой он уже тысячи раз сталкивался лицом к лицу, больше его не страшит. Он взял над ней верх. В его голове бродили другие мысли – о всех тех, кто хоронился сейчас в обыкновенных канавах или в том здании, погруженном во тьму. О слепом лейтенанте… А может, все совсем не так, как рисовалось ему в малодушии. Может, и по другую сторону фронта живут человеки? Ведь и в украинских хатах встречались люди, всюду…
Пастор оставляет Гумрак позади и направляется в лощину. Хмуро безмолвствует снежная пустыня, сгущаются сумерки. Вдалеке кто-то роняет одиночный выстрел. Но в душе у Петерса сияет заря, сменившая ночь последних недель.
Вдруг тишина оживает. Из тумана вырисовываются немые фигуры, белые, в меховых шапках, с оружием наперевес… Это они! Петерс останавливается, слышит, как колотится сердце, рука в кармане сжимает распятие. Несмотря на волнение, он не чувствует страха. Медленно, нерешительно подступают к нему чужаки. Петерс достает распятие и простирает его к небу:
– Хриштос воскрест! – кричит он по-русски. Голос его звенит над снежной гладью. – Йа свешченик!
“Господи, все что пожелаешь… Да будет воля твоя!” Но к тому, что происходит потом, Петерс оказывается совершенно не готов. Русские останавливаются. Один, шедший впереди всех и зорко смотревший по сторонам, опускает оружие, лицо его расплывается в улыбке, и он заливается смехом, глубоким неподдельным смехом. Тяжело ступая, приближается к Петерсу, берет за плечи и добродушно встряхивает.