Прощальный ужин
Шрифт:
— Иван Васильевич так увлеченно рассказывал, что мне не хотелось бы вас беспокоить, — сказала Нина. Она уже убрала все столы и наш убрала, оставив нам лишь недопитую бутылку и тарелку с какой-то закуской. — Наговоритесь, будете уходить, погасите, пожалуйста, свет.
— Посидите с нами, Ниночка! — попросил Дергачев.
— Иван Васильевич, дорогой! Когда же тут сидеть-рассиживать?! Завтра, перед тем как сойти вам на берег, вас ведь надо будет еще накормить. А вы посмотрите, сколько времени — уже второй час… — Нина показала наручные часы. Может, нарочно показала, чтобы Иван Васильевич взял ее за руку.
И Дергачев взял ее за руку, и это было как бы молчаливым прощением.
— Половина второго… — пробормотал он. — Неужели так поздно?!
Сидеть одним в пустом и гулком ресторане было неприлично, и мы засобирались уходить вместе с официанткой.
Нина погасила плафоны и настенные бра, и мы все вместе вышли из ресторана. Время было позднее — пора в каюты, на покой. Нина бросила:
— До свиданья! — и пошла к себе.
Я тоже не прочь был отправиться на боковую. Но Иван Васильевич и слышать не хотел про каюту.
— Нет, нет! — воспротивился он. — Какая каюта! Я не могу рассказывать об этом в душной каюте! Потерпите еще четверть часа, — умолял он меня. — Уверяю вас, в этой грустной истории осталось немного страниц. Поднимемся на палубу! Кстати, глотнем перед сном свежего воздуха.
Мы поднялись на палубу.
Палуба была пуста. Динамики выключены, танцы, видимо, давно закончились; молодежь разошлась. Лишь на корме, у флагштока, стояла парочка. Высокий мужчина в плаще, обняв, целовал женщину. Тут, на самом юру, было холодно, и женщина жалась к нему, и он все прикрывал ее своим плащом. Завидя нас, они перестали целоваться и поспешно, чтобы мы не узнали их, скрылись, пройдя по противоположному борту.
— Дали стрекача! — сказал Дергачев и полез в карман за пачкой сигарет. У него была дурная привычка — рассказывать с дымящейся сигаретой в руках.
Теплоход шел уже не фиордом, а открытым морем. Праздничная иллюминация, которая украшала все палубные надстройки вечером, когда мы шли вдоль шхер, была погашена. Одиноко мигал лишь огонек на кормовом флагштоке, освещая полотнище нашего флага, которое трепыхалось на ветру. Луна уже склонилась к самой воде, но вся палуба залита была неярким светом северной белой ночи. Море по обе стороны кормы ласково серебрилось, и лишь там, где винты выбрасывали буруны водяных струй, шлейф корабельного следа темнел, бугрился и, растекаясь на два потока, пропадал в туманной дымке. Палуба мерно вздрагивала и вибрировала от машины, работавшей в полную силу. Я уже заметил, что когда возвращаешься домой, то всегда кажется, что и винты теплохода или там моторы самолета тоже стараются, спешат домой…
— Вскоре мне пришел вызов из института — начиналась летняя экзаменационная сессия, — пыхнув дымком сигареты, продолжал Иван Васильевич. — И если бы я не уехал, то могло бы и ничего не случиться, так ровны были наши отношения с Халимой. Но я уехал. Уехал не на день-два, а на целый месяц. И за этот месяц я понял, что для любви нужна разлука. Она нужна так же, как для парохода нужно море, чтоб было место, где ему плавать; как для птицы необходимо небо, чтобы было где летать. Разлука нужна для того, чтобы острее почувствовать тоску по близкому человеку. Чтобы мысленно повторять ласковые слова. Чтобы сомневаться — в нем, в себе, своих поступках. Одним словом, разлука так же необходима для любви, как необходимы и ежедневные встречи.
Дергачев замолк и долго стоял, облокотившись на перила, молчаливый и отчужденный. Он не курил, поэтому я не видел его лица, которое до этого высвечивал огонек сигареты. Я подумал, что по каким-то причинам Иван Васильевич не хочет продолжать рассказ, а настаивать на этом, проявлять излишнее любопытство мне не хотелось; и мы стояли молча, вслушиваясь в мерные всплески моря.
Вдруг Иван Васильевич повернулся ко мне, и глаза его непривычно заблестели в темноте.
— Прежде чем рассказывать, что было дальше, — заговорил он, — давайте по-дружески обсудим один мужской вопрос. Согласны?
— Согласен.
— Только по-честному?
— Хорошо.
— Скажите, вы когда женились — рано или поздно?
— Поздно.
— А-а! — радостно подхватил Дергачев. — Значит, вы толк в женщинах знаете!
Мне ничего не оставалось, как только улыбнуться наивной радости Ивана Васильевича. Он же принял мою улыбку за согласие с его мыслями, поэтому продолжал все так же горячо:
— Ну, а раз знаете, то, собственно, мне не надо вам доказывать, что женщины бывают разные. Уточню, о чем речь. Нередко в таком вот мужском разговоре можно услыхать: мол, что бабы?! Бабы все одинаковы… Так обычно рассуждают или вруны, или же кто в жизни ни разу не любил по-настоящему. Встречаются среди нашего брата такие хамы. Хорошо одет. Хорошо язык подвешен. Подцепит такой девушку, молодую женщину, наговорит с три короба, наобещает и ходит руки в брюки — победил! Я таких не люблю. Я откроюсь вам по секрету: я робею перед женщиной. Я не могу так, с ходу. Мне обязательно надо, чтобы мне дорога была каждая черточка ее лица, мила каждая родинка на шее… Да-да! — все более оживляясь, продолжал Дергачев. — Лишь тот, кто не любил, тот может болтать о женщине что угодно. А кто, подобно вам, любил, ошибался в молодости, тот целомудрен, тот молчун. Тот женщину не обидит и слова о ней плохого не скажет…
Я снова улыбнулся. Мне показалось, что последняя рюмка, которую выпил Иван Васильевич, была лишней.
Однако Дергачев тут же уловил мою ухмылку и продолжал с некоторой обидой:
— Мне понятна ваша улыбка. Думаете, хлебнул лишнего Иван, в сантименты ударился, а я хочу одного: чтобы вы лучше поняли мою мысль, меня лучше поняли, как я любил Халиму. Я все понимал. Я говорил себе: «Ну, зачем тебе все это, Иван?! Ты женатый, степенный человек. У тебя семья, дети. Брось. Забудь!» Я все понимал, по не мог прожить ни дня, ни часа, нет — ни минуты без мысли о Халиме.
18
— О близких всегда рассказывать трудно и как-то не очень хорошо. — Иван Васильевич вздохнул и снова задымил сигаретой. — Тем более о жене. Но о своей Аннушке я все же должен сказать хоть два слова. Я непременно затяну вас к себе домой, и вы увидите все сами. Однако теперь, прежде чем продолжать рассказ, я хочу, чтобы вы знали: Аня — это та девушка-отделочница, о которой я мельком упоминал. Ну, на которой была одета телогрейка пятьдесят шестого размера, а на телогрейке пуд клея да шпаклевки… Все это так. Но под этим ватником скрыто милое, отзывчивое сердце. Иногда я смотрю на нее и думаю: откуда в ней все это? Аню никак не отнесешь к женщинам властным и честолюбивым. То, что я поступил в институт, это не она заставила. Это Кочергин вразумил: учись! У него каждый бригадир на счету. Федор Федорович с тебя три шкуры спустит, а учиться заставит. Чтоб сам учился и ребят своих за собой тянул. И я тяну. У меня в бригаде двое парней-лимитчиков из армии, десятый класс вечерней школы заканчивают, а трое — студенты техникума. Нет, Аня не толкает меня ни в прорабы, ни в начальники СМУ. Если говорить честно, в ее характере преобладает домовитость. Поженились мы с ней, не успел я это оглянуться, глядь, а у нас уже ребенок — девочка. Через год — сын… Зарабатываю я хорошо, жену со стройки снял, и Аня вся ушла в хлопоты по дому: кухня, дети, занавески, да мало ли забот у молодой хозяйки?! Зато и порядок был. Шумный, голодный, являюсь я домой, обед или там ужин готов. Аня собирает на стол, я умываюсь, сажусь на свое место, в уголок у холодильника, и торопливо пересказываю ей все наиболее важные события, случившиеся на стройке. Ане было интересно — многие ее подруги еще не повыходили замуж и продолжали работать…
Да, так было до отъезда в Ташкент.
А тут прилетел, объявился, ведь больше месяца дома не был — не был и словно не было меня. Жена своими хлопотами занята, я своими. Трезво рассудить, занятость моя понятна: за двадцать дней, отведенных для сессии, мне надо было свалить четыре экзамена да полдюжины зачетов. Экзамены не какие-нибудь проходные, а самые важные — сопромат, железобетон, английский… А тут еще и лекции, консультации. Утром позавтракаю и на весь день — в институт. Однако это только дома, Ане, я говорю, что побежал в институт, а на самом деле у меня и без этого забот-хлопот хватает. Еду утром на Сокол, где у нас заочное отделение… В метро вдруг решаю, что первым делом забегу в глазную больницу, узнаю, что делать с Рахимом. Я же обещал Халиме поднять всех на ноги! Так когда же поднимать, как не теперь. Схожу на площади Маяковского, помню, что где-то тут глазная больница. Спрашиваю у прохожих. Нахожу. Поднимаюсь по ступенькам. Иду коридором…
Не дай бог столкнуться с таким делом! Пока мы не знаем, что такое больница, нам и в голову не приходит, какое счастье быть здоровым!
Иду коридором. Двери врачебных кабинетов закрыты. Посетители толпятся возле окон. Становлюсь и я в очередь к одному из таких окошек. Осматриваюсь по сторонам: что за люди такие — больные? Замечаю, что почти у каждого чем-нибудь прикрыт глаз: у одного наспех — носовым платком; у другого основательно — пластырем и бинтовой повязкой. Травмы. Что-то попало в глаз. Провели женщину с забинтованным лицом — в лаборатории разбился сосуд с кислотой…