Прощание с Дербервилем, или Необъяснимые поступки
Шрифт:
Я стал читать английские книги, но книга о Дербервиле мне почему-то до сих пор не попалась. Можно было бы спросить у Чувала, что это за книга, но мне не хотелось: Дербервиль игнорировал этого человека.
Зато папа взял шефство над Чувалом: вспомнилось ему, наверно, что он был когда-то учителем. Чувал стал к нам звонить, и, если я подходил к телефону, он говорил:
– Здравствуй, Быстроглазый! Позови, пожалуйста, своего папу.
Теперь он на меня смотрел каким-то новым взглядом. Я разобрался в этом взгляде: твой папа замечательный человек, не то что ты. "Ладно", подумал я, и однажды, когда Чувал позвонил, я сказал:
– Подожди немного, мальчик, папа принимает ванну.
А папы дома не было. Я большой специалист по телефонным розыгрышам. Пусть-ка постоит с трубкой в руке. Воображает, что разбирается в моем папе лучше меня. Никогда он не поймет, что папа просто смешной, наивный человек. И неудачник.
О том, как я чуть было не попал в прескверную историю, но, к
счастью, вовремя спохватился и дал себе обет быть благоразумным.
В этой главе вы узнаете о том, как я обзавелся живой мечтой, и
получите первый, очень ценный совет
По дороге в школу, на узкой плывущей вниз улице, я останавливаюсь у сетчатой ограды, за которой запущенный сад с лопухами, кустами смородины и бузины и одноэтажный кирпичный дом - таинственное место. Хочется узнать новенькое о людях, которые здесь живут. Их трое: дед в очках, невиданных, допотопных, как будто специально для него сделанных, чтоб подходили к его бородке, трости и брюкам, которые ветер треплет вовсю, потому что они широченные; второй житель этого дома - женщина, молодая, но не очень-то красивая, она всегда ходит быстро и улыбается чему-то, наверно, о дочке своей вспоминает; с дочкой ее я знаком хорошо: она застенчивая; если скажет что-нибудь, то обязательно покраснеет и взглянет на тебя, чтоб проверить, понравилось ли тебе то, что она сказала.
С этим домом у меня давние отношения: первого сентября я распутываю проволоку, восстанавливаю дыру между железным столбиком и отставшей сеткой, я протискиваюсь через этот лаз в сад и забираюсь на высокую яблоню, которая в соседстве с кленом все тянулась, тянулась к солнцу и до того вытянулась, что только мальчишке и под силу добраться до ее плодов. Я срываю яблоки и бросаю их в траву, а Танюшка уже тут как тут - сносит их в кучку. Никогда она первая не заговорит, а дед ее вообще со мной ни разу не разговаривал. Он только поглядывает в окошко, наверно, думает, что мне его не видно. Потом я спускаюсь с дерева, беру себе два яблока и, разговаривая с Танюшкой, съедаю их, пока они еще прохладные и в капельках росы.
– Ты подросла, - сказал я Танюшке на этот раз.
– Как поживаешь?
– Что за жизнь?
– ответила она.
– Ни братика, ни сестры. Только дед. Но он много ругаться стал. Он, знаешь, стареет.
Она сложила руки на животе, пригорюнилась, как взрослая. Я подумал: "Если бы у нее был отец, то она бы не была такой застенчивой". И тут у меня защипало в глазах, в груди как будто теплое пролилось и стало растекаться. В общем, накатило, мечтаться начало такое, что и сказать неудобно: будто Танюшкин папа нашелся и папа этот - я! В портфеле у папы две итальянские жвачки в упаковке, их ему двоюродный брат Генка прислал из Одессы. Они папе позарез нужны для обмена, уже давно задуманного. Но разве пожалеешь для своей малютки! Я одну из этих жвачек достал и отдал Танюшке, хотя кто-то другой во мне, не папа, вовсю старался меня остановить. Я побежал от Танюшки, выскользнул на улицу через дыру и проволокой ее стал заделывать. Дышал я так, как будто только что улепетывал от грабителей. Я понимал, какой избежал опасности: еще немного - и я отдал бы Танюшке вторую жвачку, а там... Страшно подумать, в какие убытки и неприятности может влететь на крыльях мечты такой человек, как я. Вот отдышусь и расскажу, в какую я однажды историю попал, замечтавшись.
Я знал: скоро мне станет жаль жвачки; мне не хотелось, чтобы это произошло вблизи этого сада и лопухов, редких по размеру. Я быстро стал уходить от лопушандии - так называю я это место за оградой, куда только мне разрешается входить, потому что... Но я и сам не знаю почему.
Это, как любит говорить папа, тайны человеческих отношений.
И все же меня потянуло оглянуться: один лопух пророс по эту сторону ограды, и кто-то уже лупил по нему ногой или палкой - он был истрепан и переломан, а другие произрастали себе хозяевами на лопушандской земле. Танюшкин дед уже складывал яблоки в плетеную корзинку; ветер трепал его широченные брюки, очки вдруг упали в корзинку, он их оттуда достал и надел. Уже третий год я срываю у них яблоки, а он все не выйдет поговорить. Но, может, это и правильно: если б он хоть раз заговорил со мной, то уже не интересно было б дырку в ограде проделывать.
Я сел у забора на бугорок, чтоб дождаться Мишеньку. Лопушандия осталась за поворотом, и теперь думалось: "Лопух, ну зачем же ты жвачку отдал?" Конечно, я не имел права этого делать: она мне нужна была, чтобы выменять у Мишеньки марку - особенную, ее как раз недоставало в моей серии. И хотя я не показывал виду, что марка мне очень нужна, Мишенька, наверно, догадался об этом и стал уж очень несговорчивым.
Я достал из портфеля кляссер, в котором ношу марки для обмена. Я осмотрел каждую марку: нет, тут не было ничего такого, что могло бы заинтересовать Мишеньку. Только на одну марку у меня была надежда, но такая слабая, что я решил за надежду ее не считать: зачем зря обманываться в своих надеждах? Я эту марку переложил так, чтобы она на виду была, а когда показался Мишенька, стал ее внимательно рассматривать - это хороший способ заинтересовать человека.
– Привет, шакал!
– сказал Мишенька.
– Зорово, шавка!
– ответил я.
Такие у нас отношения.
Мишенька сел рядом со мной и сейчас же навалился на меня плечом, еще и локтем в бок больно ткнул. Человек этот с ужасными привычками: во всем от него неудобства и неприятности.
– Скажи честно, надуть меня собираешься?
– Мишенька стал открывать свой портфель и поддал мне локтем еще раз - под ребро.
Я его тоже под ребро ткнул. Мишеньку только так и можно вразумить. Наверно, я больно его ткнул: лицо у него стало злым, даже голос дрожал, когда он говорил:
– Шакал, ты меня надуть хочешь! Признавайся!
– Слушай, - сказал я, - давай договоримся: ты меня шакалом не будешь называть, а я тебя шавкой.
Я боялся, как бы мои недоброжелатели не переняли у Мишеньки этого слова. Но, видно, под ребром у Мишеньки все еще болело.
– Шакал! Шакал!
– кричал он и уже злости своей не скрывал.
Он вскочил на ноги, чтобы я видел во всей красоте его новенькие джинсы: фирмак, "врангеля"! Но я делал вид, что не замечаю их, хоть Мишенька выставлял то одну ногу, то другую, только что не сказал: "Присмотрись-ка!" Но я и тогда бы не заметил: я несимпатичным людям такой радости не доставляю.
– Послушай, шакал, - сказал Мишенька, - я же знаю, у тебя есть две жвачки. Дай их мне и бери марку.
Я понимал, в чем дело: когда человек в таких джинсах, настоящей итальянской жвачке цены нет. Входишь в класс, здороваешься со всеми за руку, а потом на виду у всех достаешь жвачку с таким видом, будто у тебя их полный карман, разворачиваешь и суешь за щеку. В общем, Мишенька уже прямо-таки умолял меня. А жвачку мою в это время жевала Танюшка.
– Не канючь, кутя, - сказал я.
– Жвачки у меня здесь, в портфеле, но ты их не получишь... Одну еще могу дать...
Он подхватил портфель, обругал меня еще раз шакалом и пошел. Я знал, что дальше будет, и быстро подобрал ссохшуюся грудку земли. Когда Мишенька нагнулся, чтоб и себе подобрать, я в него запустил - очень метко, за ворот рубашки попало, - а сам отскочил вовремя. Быстроглазого не проведешь!
Я был зол на себя. Что же произойдет, если каждый будет раздаривать жвачки, которые ему самому нужны? Удручающая картина представилась мне: энергичные, деятельные люди, наподобие меня, ходят по городу и раздают жвачки всяким беспомощным, которые сами достать не в состоянии, и эти беспомощные сейчас же запихивают жвачки в рот и жуют, бесстыжие! Такая нелепость потрясала. И ведь не в первый раз я свое отдаю, сам себя в дураках оставляю.