Прощай, Лубянка!
Шрифт:
С подарком для матери пришел домой 8 марта. Она сильно плакала. Говорит, что умер не только Отец, но и Бог, у которого мы жили за пазухой. На Маленкова смотрит с недоверием, говорит, что молод слишком. Отец сказал, что у него на работе все сотрудники плакали. А у нас на траурном митинге только Артур Кудрявцев рыдал и несколько преподавателей. Не поняли еще многие глубины несчастия.
Слушал Лондон в новостях. Говорили о том, что толпы людей идут проститься с Великим Отцом, о предстоящей церемонии похорон. Совершенно объективно. Потом наткнулся не передачу «Голоса Америки». Слова «кончилась кровавая власть Сталина» возмутили до глубины души. Правительство США прислало соболезнование, подчеркнув, что это лишь долг вежливости, а не искреннее сочувствие. Однако даже долг вежливости можно исполнить иначе, не подчеркивая формальность этого акта. Мы не можем быть уверенными в искренности посланий де Голля, Ориоля, Эйнауди и других. Но они почтили память величайшего после Ленина человека на земле, отдали ему должное, как это подобает цивилизованным людям. Только дикие янки, не имеющие ни малейшего представления о такте и вежливости, могут продолжать свою гнусную кампанию по радио и в печати. Такое омерзительное впечатление остается после всех передач «Голоса Америки» в то время, как все человечество во всех уголках мира трауром отмечает этот день. Когда я в понедельник утром пришел в Институт, ребята, естественно, спрашивали о реакции на Западе. Я информировал их, снабдив комментариями, изложенными выше. Лева Белоглазкин добавил ко всему сообщение «Голоса» по поводу реорганизации правительства, которую они назвали «министерской чехардой, не несущей облегчения народам России». Вечером того же дня командир подозвал меня и предупредил, чтобы я не распространял передачи «Голоса Америки» во избежание неприятностей. То же сказал мне и Коровин вчера в бане. Надо заткнуться. Надеюсь, что собравшиеся в связи с этим тучи разойдутся.
В понедельник в Москве состоялись похороны. Народу было очень много. Из Ленинграда ехали в столицу целыми коллективами, а некоторые сбегали с занятий и со службы, чтобы попасть вовремя в Москву. В 12 часов дня остановили повсеместно работу, произвели салют гудками и артиллерийскими залпами. Мы все собрались у радиоприемников и слушали выступление Маленкова. Твердым голосом он произнес речь, в которой подчеркнул, что священной обязанностью партии и правительства является укрепление партийных рядов, единства, повышение материального и культурного уровня жизни народов СССР, укрепление мира во всем мире. Затем выступил наш новый министр Л. П. Берия. Обстановка в зале была напряженной, она разрядилась слезами только при выступлении Молотова. Дрожащим голосом он произнес первые слова, и весь наш женский персонал застонал от горя. На мужской половине происходило почти то же самое. Когда под звуки траурного марша гроб с телом Сталина понесли в мавзолей, плакали почти все. Это была демонстрация не только горя, но и любви к нашему родному Сталину. Горе, конечно, велико, но иногда кажется, что это ерунда: ведь Сталин не умер, он не может умереть, его смерть — лишь формальность, необходимая, но не такая, которая лишает людей уверенности в будущем. То, что Сталин жив, будет доказываться каждым новым успехом нашей страны как во внешней, так и во внутренней политике. По-моему, любое хорошее начинание в стране будет называться сталинским. С его именем будут жить все поколения, которые родились в эпоху его деятельности. И только поколение 20, 30 — 40-х годов будет помнить его лишь по книгам и сказаниям. В Москве будет сооружен Пантеон для Ленина и Сталина, других деятелей нашего государства. Поступили первые сообщения из-за границы: Катовицы переименован в Сталингруд, дворец науки в Варшаве будет носить имя Сталина. В Праге на Вацлавской площади огромная масса народа без шапок слушала траурную передачу из Москвы… В Италии на 20 минут прекратили работу предприятия…
Дни, подобные 6–9 марта, заставляют каждого человека еще раз критически подойти к оценке своей деятельности.
В частности, мне надо усилить работу на всех направлениях, не терять зря время в бессмысленной болтовне или ничегонеделании. Необходим жесткий распорядок самоподготовки. Нужно точно распределить время на каждый предмет изучения. Изучение английской, потом американской, а позже европейской литературы, западной музыки (позже русской и советской), истории Англии, затем Америки и Европы, истории дипломатии, архитектуры, живописи, позже римской и греческой культуры, латинского языка не должно мешать изучению английского и немецкого языков. Нельзя, конечно, обходиться без чтения художественной литературы других стран. Уплотнение дня предстоит весьма серьезное. На следующей неделе необходимо отпечатать ряд фотокарточек. У нас прекрасно оборудованный кабинет для этих целей. Надо, чтобы на Доске почета висела моя хорошая фотография.
Еще не решил точно, но ясно вижу пользу и имею желание начать приобретение грамзаписей крупнейших музыкальных произведений. На эту мысль меня натолкнуло не только желание изучать и знать музыку вообще, но и траурные дни, когда по радио звучали дивные мелодии.
Если я буду создавать фонотеку, то не такую, как Юра Гулин, который собирает все, что под руку попадет, кроме русских народных песен. У него в коллекции рядом с Чайковским, Верди и Шопеном стоят Утесов, Шульженко, Козин и Лещенко, бродвейский джаз и одесские блатные песни. Конечно, хорошо иметь все, но без последнего можно обойтись. Утесова и джаз можно слушать по радио. Я буду отбирать только европейских и русских классиков, а также легкую музыку из лучших оперетт, неаполитанские и венгерские песни и танцы».
Прошла неделя после траурных церемоний в Москве. Жизнь возвращалась на круги своя. Неожиданно меня вызвал к себе Созинов. Разговор он начал в своей обычной простецкой манере, но меня сразу насторожил вопрос о том, как я провожу время, когда бываю дома. Мелькнула мысль: кто-то стукнул о моих увлечениях радиопередачами из-за кордона. Чтобы отвести удар, я сразу «признался», что систематически слушаю радио для шлифовки произношения и пополнения словарного запаса. «Что еще, кроме английских передач?» — спросил Созинов, пристально глядя мне в глаза. «Еще музыку». — «Какую музыку?» — настаивал Созинов, и лицо его приобрело жесткое выражение. «Западную». — «Какую западную?» — уже зло спросил он. «Джазовую, иногда классическую». — «Что читаете?» — «Книги и справочную литературу, энциклопедии». — «Какие книги?» Это уже походило на допрос. «Западную художественную и по разведывательной тематике», — ответил я. «Почему интересуешься только Западом?» — Созинов перешел на «ты», что могло предвещать либо грубый окрик, либо отеческий совет — он был способен и на то, и на другое при неизменном тоне и внешней невозмутимости. «Потому, что предполагаю, что буду работать в разведке на Западе, а чекисту необходимо знать все о будущем театре военных действий». «Старлей» усмехнулся: «Если ты попадешь в число счастливчиков, то окажешься в разведке. А если тебя отправят на Курильские острова? Вы с Гулиным ведете себя очень независимо. Что он из себя представляет? Никак его не пойму». Вероятно, Созинов уже имел с кем-то беседу о Гулине, ибо проявил осведомленность о его наклонностях и отдельных высказываниях. Я не стал скрывать, что Гулин мне симпатичен, более того, он ухаживает за сестрой моей любимой девушки и, кто знает, может быть, мы породнимся. Удовлетворенный моей откровенностью, Созинов отпустил меня без дополнительных назиданий. Я же намотал на ус: впредь следует быть осторожнее. Чтобы оказаться среди «счастливчиков», надо продержаться на Доске почета до конца учебы.
4 апреля я записал в дневнике: «Беспрецедентный в истории наших органов случай, который кладет темное пятно не только на госбезопасность, но и на правительство, на всю страну. Еврейская шапка в Кремле реабилитирована. По радио передали сообщение о том, что МГБ, применяя на следствии недопустимые методы, вынудило невинных людей сознаться в отравлениях, убийствах, шпионаже и подрывной деятельности. Вовси, Коган, Майоров и другие освобождены из-под стражи.
Приходится серьезно задумываться над происходящим в стране. Несомненно, грядет хаос. Никто не знает теперь, чему и кому верить. Вчера «Правда» и правительство обвиняли органы в ротозействе и благодушии; сегодня они разносят органы за экстремизм и «непозволительные методы». Такие заявления дискредитируют и морально подавляют работников МГБ. Вместе с тем они дают повод и основательную почву для враждебной пропаганды с Запада. Публичное признание того, что органы применяют насилие в ходе следствия, подтверждает сообщение «Голоса Америки» о том, что при нашей системе можно заставить человека признаться в чем угодно. Такие ошибки дорого будут стоить государству и МГБ. Больше всего, конечно, пострадает наш престиж. Растерянность царит не только у работников органов, но и у всего народа. Кампания бдительности оказалась фарсом. МГБ потерпело громадный урон. Даже я, казалось бы, так преданный органам, начинаю поддаваться общим настроениям. Уважение к нашим руководителям явно идет на убыль. Все-таки заметно, что Сталин умер. Может быть, все происходящее сейчас и не является изменением политического курса, но повод для размышлений дает. Мне уже даже не нравится, что я служу в такой неавторитетной организации. Конечно, учебу надо продолжать здесь, но потом, возможно, лучше работать в КПСС или МИД».
Быстрое развитие событий, связанных с «делом врачей», побуждает меня сделать еще одну запись в тетради несколько дней спустя: «Арестованы руководящие деятели госбезопасности. Замминистра, начальник следственного отдела Рюмин, стал символом авантюризма и карьеризма. По его адресу сыпятся эпитеты, которыми ранее награждали врагов. Обвиняют Рюмина не только в клевете, обмане правительства, но и в разжигании национальной розни. Получается, что кампания антисемитизма зародилась в органах, а затем была распространена повсеместно. До сих пор не могу прийти в себя из-за этих разоблачений. Адский позор. Интересно, что изменился мой тон в общении с начальством: вместо уважительного почитания — развязность и даже грубость. Вероятно, от того, что поколебался авторитет руководителей. Впервые в жизни в мое сознание внесен разлад, разрушено некогда существовавшее единство личного и общего. Это ведет к упадническому настроению, повышенной чувствительности и раздражительности».
По-видимому, критическая волна, неожиданно захватившая меня и моих сверстников, обнажила закрытые ранее темы и невыговоренные мысли. Володя Коровин вдруг решил поделиться воспоминаниями о службе на Дальнем Востоке. Он и раньше рассказывал о дивной красоте Камчатки, о нравах северных народов. А тут его как будто прорвало: «Все, что пишут сегодня в газетах, — трепотня, — безапелляционно заявил Коровин. — На Камчатке до сих пор царит жуткая нищета. Туземцы живут в развалинах, которые трудно назвать жилищами. Входишь в «дом» — стоит стол, табуретка и печь. В крыше дыра. Мать сидит с ребенком, другой ребенок лежит в люльке. Холодный дождь льет через щели прямо в люльку ребенка. Мать безучастно смотрит на происходящее, но что она может сделать? Стройматериалов нет, пища — рыба и хлеб, вокруг ужасная грязь. В руководящих кругах взяточничество, казнокрадство, моральное разложение. Директор судоремонтного завода в Петропавловске — диктатор, его прихотям подчиняется весь округ. Он может не выдавать рабочим зарплату по три месяца, выгонять без предупреждения неугодных ему, вести себя как рабовладелец по отношению к своим служащим».
Я слушал Коровина с завороженным вниманием, и в голову лезли «неразрешенные» мысли: Сталин умер, но ведь при нем люди жили как скоты, не сегодня появилось то, о чем поведал бывалый тихоокеанский матрос. Возникали какие-то несвязные параллели, очевидно навеянные чтением отрывков из «Mein Kampf». Почему Гитлер называл Францию негроизированной нацией, государством мулатов? Как случилось, что немцы восприняли книжку Гитлера всерьез, сделали ее идеологическим путеводителем? Фюрер здорово надул немцев. Вообще, надо уметь одурачить всю нацию.
Пока юноши, решившие делать жизнь с Дзержинского, жарко обсуждали зигзаги во внутренней политике страны, чекистское ведомство возглавил Лаврентий Берия. Его назначение было воспринято безропотно, как само собой разумеющееся. Где-то в верхах шла борьба за власть, но до нас доходили лишь ее отголоски из отрывочных сообщений западного радио. Предстоящие экзамены вскоре оттеснили эту проблему на задний план. Первый курс я закончил успешно, но завалил зачет по политэкономии. Впервые я испытал чувство стыда за пустяковый, казалось бы, инцидент. Преподаватель политэкономии, отличавшийся эрудицией и неортодоксальным подходом к изучаемому предмету, долго допытывался о причинах моего провала. Пришли к обоюдному согласию, что багажа знаний, приобретенного в школе, уже недостаточно для того, чтобы преодолеть с налету премудрости академической дисциплины. Помнится, этот преподаватель в лекции об экономических проблемах социализма высказал крамольную для 1953 года мысль о том, что представление о социализме никак не вяжется с нищетой и социальной несправедливостью, царящей в нашей стране. Можно говорить лишь о том, что в СССР заложен фундамент будущего социалистического переустройства, утверждал он. Не знаю, как сложилась потом судьба этого человека, но его высказывания не прошли бесследно.
Лето нагрянуло для нас неожиданно. Оно уже давно буйствовало изумрудом зелени за оградой нашей обители, но мы его ощутили, лишь когда выехали в Лемболово — маленький поселок на Карельском перешейке, где дислоцировалась дивизия МВД. Там нам предстояло пройти воинскую выучку, получить навыки владения оружием, закалиться физически. Мы жили в палатках в сосновом лесу, вставали в шесть утра, занимались на спортивных снарядах, преодолевали всевозможные препятствия, ползая по-пластунски под колючей проволокой и перепрыгивая искусственные рвы. По вечерам округа оглашалась громкими солдатскими песнями, исполнявшимися на чекистский манер. В июне запевала вдруг затянул на известный мотив неизвестные доселе слова: «Ведет нас партия, ведет нас Берия…» Мы лихо маршировали под бравурную музыку, чувствуя, что назревает новый поворот в нашей жизни.