Против интерпретации и другие эссе
Шрифт:
[1964]
Пер. Сергея Кузнецова
Единая культура и новое мировосприятие
За последние несколько лет было немало споров о предполагаемой пропасти, которая примерно два столетия назад, с началом промышленной революции, разверзлась между двумя культурами – литературно-художественной и научной. Если верить подобному диагнозу, каждый разумный, отдающий себе отчет человек живет в одной из этих культур и отрезан от другой. Его будут интересовать другие документы, другие технологии, другие проблемы; он будет говорить на другом языке. Но, что еще важнее, мастерское владение той либо иной культурой потребует от индивида абсолютно разных усилий. Литературно-художественную культуру понимают при этом как всеобщую. Она адресуется человеку в той мере, в какой он человек. Это культура или, точнее, стимул к культуре, как ее понимал Ортега-и-Гассет: то, чем владеет человек, позабывший все прочитанные книги. Культура научная – это, напротив, культура для специалистов; она держится памятью и требует целиком посвятить себя усилиям понимания. Литературно-художественная культура стремится к внутреннему усвоению, поглощению, иначе говоря, самосовершенствованию, научная – к накоплению и внешнему освоению сложных инструментов для решения задач, особых технологий оттачивания мастерства.
Хотя Т. С. Элиот возводил упомянутую пропасть между двумя культурами к более отдаленному периоду новой истории, говоря в известном эссе о «распаде мировосприятия», проявившемся уже в семнадцатом веке, проблему стало принято прочно связывать с промышленной революцией. Многие литераторы и художники испытывали историческую антипатию к переменам, характеризующим современное общество. Прежде всего, к индустриализации и тем ее последствиям, которые испытывал на себе каждый: разрастанию гигантских безликих городов и господству анонимного уклада городской жизни. И неважно, рассматривалась ли индустриализация, порождение современной «науки», по образу XIX – начала XX столетия как шумный и дымный искусственный процесс, уничтожающий природу и стандартизирующий культуру, или, по более новому образцу, как вторжение стерильной автоматизированной технологии во второй половине века двадцатого. Оценка оставалась прежней. Люди литературы, ощущая вызов самому положению человека со стороны новой науки и новой технологии, ненавидели и осуждали перемены. Однако такие люди литературы, как Эмерсон, Торо и Рёскин в XIX веке, или интеллектуалы XX века, говорившие о современном обществе как о чем-то по-новому непостижимом, «отчужденном», неминуемо оказывались в оборонительной позиции. Они понимали: научную культуру, приход эры машин не остановить.
Обычным ответом на проблему «двух культур» – на много десятилетий опередившим грубоватое, обывательское решение, несколько лет назад предложенное в известной публичной лекции Ч. П. Сноу, – стала либо слабая защита важности искусства (в терминах еще более расплывчатой идеологии «гуманизма»), либо заблаговременный отказ от нее в пользу науки. В этом втором случае я не имею в виду обывательский взгляд ученых (и их единомышленников из числа художников и философов), которые отвергают искусство как нечто неопределенное, ложное, в лучшем случае – простую забаву. Я говорю о серьезных сомнениях тех, кто со всей страстью поглощен искусством. Под вопрос снова и снова ставится роль отдельного художника, занятого созданием уникальных предметов, предназначенных приносить наслаждение, воспитывать сознание и восприимчивость. Некоторые литераторы и художники заходят при этом так далеко, что пророчат окончательную гибель творческой деятельности человека. В обществе, автоматизированном по последнему слову науки, искусство теряет роль, становится бесполезным.
Однако такой вывод, я бы сказала, абсолютно не обоснован. Здесь, по-моему, неверно сформулирована сама суть проблемы. Вопрос о «двух культурах» предполагает, что наука и техника меняются, находятся в движении, тогда как искусство пребывает неизменным, исполняя некую вечную, родовую для человечества роль (утешение? воспитание? развлечение?). Только приняв эту ложную посылку, можно утверждать, будто искусству грозит устарелость.
Да, в искусстве нет прогресса в том смысле, в каком его знают наука и технология. Но искусство тоже движется и меняется. К примеру, именно в наше время искусство во все большей мере становится уделом специалистов. Самое интересное и изобретательное в искусстве нашего времени не понятно тем, кто получил общее образование: оно требует специальных усилий и говорит особым языком. Музыка Милтона Бэббитта и Мортона Фельдмана, живопись Марка Ротко и Фрэнка Стеллы, танец Мерса Каннингема и Джеймса Уэринга требуют такого воспитания восприимчивости, трудности и протяженность обучения которой по меньшей мере сопоставимы с трудностями овладения нынешней физикой или инженерными специальностями. (Из всех искусств разве что роман, по крайней мере в Америке, не создал образцов такого уровня сложности.) Параллель между изощренностью современного искусства и современной науки слишком очевидна, чтобы ее не замечать. Еще одна черта, близкая к научной культуре, это сосредоточенность современного искусства на своей истории. Самые интересные вещи в современном искусстве полны отсылок к истории данного средства сообщения; комментируя прежнее искусство, они требуют знания по меньшей мере недавнего прошлого. Как не раз подчеркивал Гарольд Розенберг, современная живопись – не только творчество, но и критика. То же самое можно сказать по большей части о новейшем кино, музыке, танце, поэзии и (в Европе) прозы. Здесь также можно видеть близость к складу научного познания, на этот раз – к кумулятивной стороне науки.
Конфликт «двух культур» на самом деле всего лишь иллюзия, временное явление, порожденное периодом глубоких и ошеломляющих исторических перемен. Мы – свидетели не столько конфликта двух этих культур, сколько возникновения нового (возможно, единого) мировосприятия. Это новое восприятие коренится, как и должно быть, в нашем опыте, опыте, который нов для человека: в высочайшей социальной и физической мобильности, в переполненности публичного пространства (как людьми, так и материальными благами, умножающимися с головокружительной быстротой), в общедоступности новых ощущений – таких как скорость (физическая скорость в самолете, скорость смены образов в кино), и в пан-культурном взгляде на искусство, произведения которого воспроизводятся сегодня массовым тиражом.
Мы имеем дело не с устареванием искусства, а с трансформацией его роли. Возникшее в человеческом обществе как деятельность магическая и религиозная, а потом превратившись в технику изображения и толкования мирской реальности, в наше время искусство присвоило себе новую роль. Она не относится к религии как таковой, не исполняет роль обмирщенной религии, но и не сводится к чему-то попросту светскому или мирскому (понятия, теряющие смысл, как только выходят из употребления их противоположности – «религиозное» или «священное»). Искусство сегодня это новый вид инструмента – инструмента, изменяющего сознание и формирующего новые типы мировосприятия. Резко расширились и виды художественной практики. В соответствии с этой новой ролью (скорее ощутимой, чем сформулированной четко), художники стали развивать в себе эстетическое самосознание: они постоянно ставят под вопрос собственные средства, свои материалы и методы. На завоевании и использовании новых материалов и методов, заимствованных из мира «не-искусства» – скажем, из производственных технологий, коммерческих практик и представлений, абсолютно частных, субъективных фантазий и снов, – зачастую, кажется, и сосредоточены основные усилия многих сегодняшних художников. Художники больше не чувствуют, что ограничены холстом и красками – они используют волосы, фотографии, воск, песок, велосипедные шины, собственные зубные щетки и обувные стельки. Музыканты не ограничиваются звучанием традиционных инструментов, а подвергают их специальной подготовке и обращаются (обычно пользуясь магнитофоном) к синтезированным звукам и производственным шумам.
Тем самым под вопросом оказываются все условно признанные границы: не только между «научной» и «литературно-художественной» культурой или «искусством» и «НС-искусством», но и многие устоявшиеся различия внутри самого мира искусства – между формой и содержанием, легкомысленным и серьезным, а также (противопоставление, столь любимое литераторами) между «высокой» и «низкой» культурой.
Различение «высокой» и «низкой» культуры (она же «массовая», она же «популярная») отчасти основывается на оценке несходств между уникальным и массово тиражированным предметом. В эпоху массового технизированного производства произведение серьезного художника обладало особой ценностью просто потому, что оно было уникальным и несло его личную, индивидуальную подпись. Изделия популярной культуры (под эту категорию долгое время подпадали даже фильмы) рассматривались как малоценные, поскольку они фабриковались машинным способом и не несли индивидуального отпечатка, – этакая коллективная стряпня для недифференцированной публики. Но для нынешней художественной практики такое различение не годится. Многие серьезные художественные произведения последних десятилетий явно не несут в себе ничего личного. Произведение искусства заново утверждает себя как «вещь» (и даже как вещь, по образцу популярных искусств промышленно сфабрикованная и в массовом порядке изготовленная), а не как «индивидуальное выражение личности».
Работа с безличным (или надличным) в современном искусстве – это новая разновидность классицизма; по крайней мере протест против того, что понималось прежде как романтический дух, с очевидностью преобладает в сколько-нибудь интересном искусстве нынешнего дня. Нынешнее искусство, с его предпочтением холодности, отказом от всего, что может показаться сентиментальным, его духом точности, ориентацией на «исследование» и «проблемы», ближе к духу науки, чем искусства в прежнем смысле слова. Часто произведение сегодня – всего лишь его идея, концепт. В архитектуре, как известно, это вещь обычная. Можно вспомнить, что художники эпохи Ренессанса нередко оставляли доделывать части холста подмастерьям, а в период расцвета концертной формы финальную каденцию первой части доверяли изобретательности и свободному выбору солиста. Однако сегодня, в постромантическую для искусств эпоху, подобные практики имеют иной, более полемический смысл. Когда такие художники, как Джозеф Альберс, Элсуорт Келли и Энди Уорхол, поручают часть работы – скажем, само нанесение красок на холст – приятелю или местному садовнику, когда композиторы вроде Штокхаузена, Джона Кейджа и Луиджи Ноно приглашают исполнителей к соавторству, оставляя им свободу производить случайные эффекты, менять порядок в партитуре, импровизировать, – они нарушают основополагающие правила, по которым большинство из нас опознает произведение искусства. Тем самым они говорят нам, какое искусство сегодня не нужно. Или по крайней мере не обязательно.
Главная особенность нового мировосприятия состоит в том, что его типичный объект – это не литературное произведение и уж точно не роман. Сегодня сложилась внелитературная культура, о чьем существовании, не говоря уж о значении, большинство литераторов даже не подозревают. В эти новые круги входят некоторые художники, скульпторы, архитекторы, проектировщики, кинорежиссеры, люди с телевидения, невропатологи, музыканты, инженеры-электронщики, артисты балета, философы и социологи. (Можно добавить разве что нескольких поэтов и прозаиков.) Ряд основополагающих для этой среды текстов следует искать у Ницше, Витгенштейна, Ч. С. Шеррингтона, Бакминстера Фуллера, Маршалла Маклюэна, Джона Кейджа, Андре Бретона, Ролана Барта, Клода Леви-Стросса, Нормана О. Брауна и Дьёрдя Кепеша.
Те, кто встревожен разрывом между «двумя культурами» – а к ним относятся практически все литераторы в Англии и Америке – принимают за данность такое представление о культуре, которое само нуждается в решительном пересмотре. Это представление лучше всех выразил, вероятно, Мэтью Арнольд, для которого главным культурным актом было создание литературы, понимаемой как критика культуры. Попросту игнорируя полное жизни, захватывающее (так называемое авангардное) движение в других искусствах и ослепляясь собственным персональным вкладом в увековечение прежнего понятия культуры, литераторы продолжают цепляться за литературу как образец творческого самоутверждения.
Превосходство литературы обеспечивается тяжелым бременем «содержания», будь то репортерская новость или моральный суд. (Отсюда возможность для большинства англо-американских критиков куда чаще использовать литературный текст как препарат или даже аппарат для социальной и культурной диагностики, чем сосредоточиваться на особенностях, скажем, данного романа или пьесы как произведений искусства.) Между тем образцовые искусства нашего времени куда меньше отягощены содержанием и гораздо спокойнее относятся к моральному суду – таковы музыка, кино, танец, архитектура, живопись, скульптура. Практика этих искусств – а все они охотно и не чинясь одолжаются сегодня у науки и техники – и есть место обитания новой восприимчивости.