Провокативная терапия
Шрифт:
Клиентка (ровным голосом): Я не это спросила.
Психотерапевт (со смехом): Вам непременно нужно знать, так?
Клиентка (ровным голосом): Я не это спросила.
Психотерапевт (думая про себя: «Ладно, чёрт с тобой, я сейчас перейду от слов к делу, и ты пожалеешь», в раздражении): Вы действительно хотите знать?
Клиентка (с еле заметной улыбкой и с той же интонацией): Я не это спросила. (5.2)
Затем я 15 минут рассказывал ей, что она – заноза в заднице для всех и каждого. Я не подбирал слова и не пытался придать голосу тёплый сочувственный тон. Я был зол и дал ей это понять. В конце моей тирады клиентка улыбнулась и самоуверенно сказала: «Я так и думала». Урок, который я извлёк из ситуации, заключался в том, что искренний гнев может оказаться полезным для клиента. Она иногда думала, что люди (не только я) раздражаются, выходят из себя и досадуют на неё за её поведение. Стремление узнать, что я чувствую и думаю о ней, перевели наши терапевтические отношения на новый уровень – мы стали доверять друг другу.
Через несколько месяцев я уехал в отпуск за пределы штата. Когда вернулся, то в ходе первой же беседы с ней (к этому времени она уже выписалась из больницы, и я наблюдал её амбулаторно) узнал, что она семимильными шагами возвращается к тому же типу поведения, который привёл к её недавней госпитализации. Я не смог сдержаться и гневно закричал: «Чёрт возьми! Я уезжаю из города на две недели, а вы уже тонете в том же старом дерьме! Вроде дела шли в гору, а теперь что на вас нашло?» В ответ на этот гневный выпад клиентка улыбнулась и кивнула сама себе. Она рассказала, что все её предыдущие психотерапевты, как только она начала поправляться, сокращали количество индивидуальных сессий, объясняя это тем, что не хотят, чтобы она стала слишком зависимой от них. Всё еще злясь, я прямо сказал ей, что не обязательно вести себя подобным образом, чтобы продолжать сессии со мной, и что я буду принимать её каждую неделю, пока мне не исполнится 94 года, а ей 82, и мы оба будем лежать в доме престарелых, а я буду шикать на неё сквозь беззубые десны. Она посмеялась над этим замечанием и тут же снова стала новой, улучшенной версией себя. Этот опыт научил меня тому, что стоит оставаться с клиентом до тех пор, пока я ему нужен. Я также узнал, что они могут включать и выключать безумное поведение в своих целях.
В течение последующих месяцев клиентка произвела в своём поведении ряд давно назревших и легко заметных изменений. После того как эти изменения были окончательно закреплены в её поведении, а повторяющийся цикл госпитализаций, казалось, окончательно прекратился, клиентка решила, что больше не нуждается в наших встречах. Во время последней беседы я спросил её, помнит ли она, как я вёл себя во время нашей первой встречи и как я «переключился» после её «я не это спросила». Я задал её вопрос: какой из двух способов работы кажется ей более полезным? Она сделала небольшую паузу, посмотрела на меня прямо и сказала: «Скажу так. Я не езжу каждую неделю по 400 километров туда-обратно, чтобы побыть в одиночестве».
Барт Старр, квотербек футбольной команды «Грин-Бей Пэкерс» как раз в то время (в начале 60-х годов) как-то сказал, что, когда после нескольких лет игры в Национальной футбольной лиге он занял позицию центра, у него внезапно будто пелена спала с глаз и он мог «прочитать» защиту соперника. Меня поразило, как точно он описал мой собственный новый профессиональный (и личный) опыт обучения пациентов и клиентов. В этом опыте присутствовала какая-то внезапность, будто пелена спала с моих глаз, будто кто-то включил свет, будто клинические феномены, на которые я так долго и пристально смотрел, вдруг оказались в фокусе.
Я испытывал волнение и восторг от каждого нового открытия, но иногда я доходил до отчаянья, хотел сдаться, думал, что мало кто (кроме друзей-психотерапевтов, таких как Форест Орр, Чарли Труакс, Аллин Робертс, Джин Гендлин, Джо Биледдо и некоторых других) говорит на «моём языке», а тем более понимает, о чем, чёрт возьми, я толкую.
Мне иногда вспоминалось высказывание Генри Торо: «Если человек не поспевает за своими товарищами, возможно, это потому, что он слышит другой ритм. Пусть он шагает под ту музыку, которую слышит, неторопливо и до тех пор, пока она не закончится». Иногда эта мысль поддерживала меня, а иногда казалась верхом поэтической глупости. Звучало красиво, но в голове часто и отчётливо возникала картина: я двигаюсь по своей дороге, а остальной мир идёт в противоположном направлении, и от этого моя «музыка» кажется какофонией диссонирующих, мрачных нот, от которых хотелось бежать за остальными с криком: «Эй, ребята, подождите меня!» Сказать, что временами я чувствовал себя одиноким, – значит не сказать ничего. Я не чувствовал себя брошенным, поскольку понимал, что сам принял решение идти по этой дороге, но иногда мне казалось, что я обязан идти по ней, что у меня нет выбора, как я неоднократно говорил Джун (точнее, кричал). Временами я чувствовал себя загнанным, связанным по рукам и ногам. Это был ад.
Но при обнаружении каждого нового кусочка головоломки я чувствовал и вёл себя одинаково. Я испытывал трепет и прилив сил, считал себя невероятным везунчиком и счастливчиком и одновременно испытывал острое ощущение, что моё предчувствие оправдалось: я так и знал, что недостающий кусочек окажется именно там, где я его искал. Я делился своей находкой с Джун, а потом и с коллегами, показывая им на примерах сессий с пациентами, как этот кусочек встраивается в общую картину. Наши споры и обсуждения были долгими, а порой и скучными (для них). Потом я возвращался в свою «лабораторию», то есть в кабинет, где проводил сессии, и испытывал этот новый приём на разных клиентах – группах, семьях и отдельных пациентах – пока не становилось очевидным, что, несмотря на то что это годный кусочек, который можно применить в ряде случаев, его всё равно недостаточно. Я был, вероятно, необходимым, но недостаточным условием перемен.
Реакция коллег на мои «открытия» была разной. Некоторые поддержали меня. Некоторые испытывали профессиональное любопытство и были озадачены. Другие разделяли моё волнение. А третьих вполне обоснованно раздражали мои безапелляционные и порой высокомерные утверждения о том, что я открыл Истину. Джек Теплински, молодой психиатр, участвующий в проекте Карла Роджерса, однажды раздражённым тоном спросил: «Когда же, чёрт возьми, ты разовьёшь в себе немного профессионального смирения?» Я ответил: «Пока я не могу себе этого позволить. Если бы мне было за 60, мои книги были бы переведены на множество языков и мне бы оказывали почести, как титулованной особе, тогда я был бы мягким, тёплым, скромным и с научной точки зрения осторожным». Его заливистый смех звучал дружелюбно и поддерживающе. Но его замечание: «Когда тебе будет 60, Фрэнк, не только твой подход будет тёплым и мягким», показалось мне неуместным. Но я понял, что у людей, которые со мной не соглашались, я учился не меньше, если не больше, чем у тех, кто меня поддерживал (потому что они провоцировали и стимулировали моё мышление). И у меня росло чувство, что я на правильном пути, что собираю кусочки опыта, которые были настоящими и живыми, что я не просто нахожу в них смысл, которого не было, но что головоломка медленно и постепенно начинает складываться в то, что мы сейчас называем «провокативная терапия».
Начало провокативной терапии
В июле 1963 года я продолжал участвовать в проекте Карла Роджерса, работая с хроническими шизофрениками в Государственной психиатрической больнице Мендоты. Во время девяносто первого интервью с пациентом, которого я буду называть «Били», я случайно отыскал то, что было кристаллизацией моего предыдущего опыта. Поскольку я ещё не обобщил свои знания и был рядовым участником проекта, я чувствовал себя несколько неуверенно, применяя клиент-центрированный подход к этому пациенту. По сути, я пытался донести до него три основные идеи: 1) вы имеете ценность и значение; 2) вы можете измениться; 3) ваша жизнь может стать другой. Он же, в свою очередь, настойчиво возражал: 1) я ничего не стою; 2) я безнадёжен и никогда не смогу измениться; и 3) моя жизнь всегда будет одним длинным психотическим эпизодом и госпитализацией. Становилось всё более очевидным, что эмпатического понимания, мягкой ответной реакции, теплоты, заботы и подлинной конгруэнтности просто недостаточно и мы ни к чему не придём. В тот момент я сдался и сказал ему: «Хорошо, вы правы. Вы безнадёжны. Теперь я буду соглашаться с вами в том, что вы думаете о себе».
Почти сразу же (в течение нескольких секунд или минут, а не недель и месяцев) он стал утверждать, что не так уж плох и безнадёжен. Легко наблюдаемые и измеряемые характеристики его поведения во время терапии начали меняться. Например, заметно ускорился темп речи, интонация вместо тусклой, замедленной, усыпляющей и однообразной стала более похожей на нормальный тон человеческого голоса, с переливами и легко заметными акцентами. Он стал меньше себя контролировать и демонстрировал юмор, раздражение и гораздо большую спонтанность. Со смущением в голосе он говорил о своём «регрессе» (любимый и центральный термин в его эмоциональном лексиконе), но он чувствовал, что я ему очень помог. Я ответил: «Помог? Чёрт возьми, я начал встречаться с вами год с небольшим назад в закрытом отделении, потом вас перевели в открытое отделение, потом выписали из больницы, и вот вы снова в закрытом отделении. Если я вам чем-то помог и есть хоть какой-то прогресс, то вы движетесь со скоростью черепахи, закатанной в бетон». Он покраснел и заявил, что мне не следует ожидать от него слишком многого слишком быстро: «Вероятно, мне потребуется провести в больнице два или три года, прежде чем меня выпишут!» Сердце у меня ушло в пятки, но я спокойно ответил: «Да, я уже вижу, каким вы станете. Мы ходим кругами. Ваш регресс, вероятно, будет усиливаться, как вы всё время утверждаете, пока я не начну кормить вас с ложечки детским питанием, как маленького ребёнка». Затем я добавил, как бы уговаривая его: «Ну же, Били, скушай ложечку за маму». Он покраснел и разразился хохотом; я продолжил: «Потом вы, вероятно, потеряете контроль над кишечником и мочевым пузырём (тут он снова покраснел и разразился взрывом хохота), и мне придётся менять вам подгузники, которые мы будем делать из простыней, поскольку у вас необъятный зад, и наконец ко времени нашей 191-й сессии ваш случай опишут в медицинских учебниках». Пациент выглядел озадаченным и осторожно спросил: «Почему?» Я ответил: «Ну, Били, если вы продолжите регрессировать, то к тому времени вы станете первым новорождённым с лобковыми волосами в истории».
Далее я устало намекнул, что, вероятно, он прав: скорее всего, остаток жизни он проведёт в психиатрической больнице. Через шесть сессий его выписали. Когда через год он вернулся, я сразу же отправился в его палату, зашёл в комнату отдыха, где он сидел, и, широко раскинув руки и громко засмеявшись тому, что моё пророчество сбылось, поклонился: «Фаррелли. Фрэнк Фаррелли», – сказал я. Через две недели он выписался и с тех пор не возвращался.
Именно после девяносто первой беседы с Били я почувствовал, что основные части клинической головоломки складываются для меня в единое целое. Я реально ощутил прилив силы оттого, что открыл для себя логическую цепочку «если…, то…» – центральную (как я считал тогда и считаю до сих пор) в отношениях психотерапевта и пациента (см. главу «Допущения и гипотезы»). Я нашёл свой путь во взаимоотношениях с клиентами, и все части моей личности теперь воспринимались мною как то, что можно использовать для помощи пациентам.