Проза как поэзия. Пушкин, Достоевский, Чехов, авангард
Шрифт:
Однако наглость таких небылиц смягчается в изложении Казановы двумя способами. Во–первых, вранье Сен–Жермена было всегда занимательно:
«Il contait effront'ement des choses incroyables qu’il fallait faire semblant de croire, puisqu’il se disait ou t'emoin oculaire, ou le principal personnage de la pi`ece; mais je n’ai pu m’emp^echer de pouffer quand il conta un fait qui lui 'etait arriv'e d^inant avec les P`eres du Concile de Trente» (II, 145-146).
«Он нагло рассказывал недостоверные вещи, и слушатели должны были притворяться верящими ему, потому что он утверждал, что был или очевидцем, или главным персонажем рассказа. Но я не мог не расхохотаться, когда он стал рассказывать о чем-то, случившемся с ним во время обеда с Отцами Тридентского собора».
Во–вторых, утверждение библейского возраста смягчается Казановой тем, что Сен–Жермен рассказывал о давно прошедших событиях так подробно, так внушительно, с такими мелкими деталями, как будто он физически присутствовал. Таким образом, очевидное и наглое вранье оправдывается исскусством занимать позицию «внутринаходимости» относительно прошедших событий, превращать мертвое прошлое в живое настоящее, в чем и заключается магия рассказывания. [289] Искусство рассказывания предполагает также способность учитывать реакцию слушателей и предвосхищать возможные возражения. Как известно по нескольким источникам, Сен–Жермен сам всеми силами способствовал возниковению легенд вокруг себя, но, будучи внимательным, не увлекающимся рассказчиком, он в присутствии критической публики свои магические достижения релятивизировал. Подлинной сущностью «жизненного элексира», например, оказывался тогда чай, основным компонентом которого были листья остролистной кассии, т. е. слабительное, впоследствии получившее имя Th'e Saint-Germain. [290]
289
Ср. воспоминания барона Карла фон Глейхена: «Рассказывая о временах Карла V простоверу, Сен–Жермен поверял открыто, что он там лично присутствовал. Когда же он говорил с менее доверчивыми, то он довольствовался описанием малейших обстоятельств, жестов и выражений лиц говорящих, вплоть до описания комнаты и места, где они стояли, с такими подробностями и с такой живостью, что получалось впечатление, что рассказывает очевидец» (Souvenirs de Charles Henri Baron de Gleichen. Paris, 1868. P. 122 s'eq.; цит. no: Der Graf von St. — Germain. Ed. F. B"ulau. S. 346—347; Der Graf von Saint-Germain. Ed. G. В. Volz. S. 49).
290
См.: Volz G. В. Einleitung // Der Graf von Saint-Germain. Ed. G. В. Volz. S. 31—32.
Итак, в рассказе Казановы, который в старости, когда писал «Мемуары», совместно с графом Валленштейном сам занимался кабалистикой и алхимией, все чудесное и магическое с Сен–Жермена «облупливается». Остаются лишь чудесный рассказчик и магия его искусства.
Если понимать намек Пушкина на Казанову не локально, а контекстуально, то Сен–Жермен предстает перед нами как маг рассказывания, как прототип литературного автора. Сен–Жермен — первое звено в цепи магов–рассказчиков этой новеллы. Казанова с восхищением внимает недостоверным рассказам Сен–Жермена. Томский, читавший Казанову, не всегда достоверный источник, рассказывает свой анекдот, который роковым образом обольщает Германна. Пушкин передает рассказ Томского и историю Германна, обольщая читателя и заставляя его колебаться между фантастическим и психологическим прочтениями. Читатель зачитывается новеллой Пушкина, становящегося в один ряд с ненадежными рассказчиками–авантюристами.
В чем заключается тайна Сен–Жермена? Существует ли магия карт? На эти вопросы метатекстуальная новелла «Пиковая дама» ответа не дает. На вопрос о существовании чудесного Пушкин отвечает: «Авось». Но, без сомнения, существует цепь сомнительных в своей истине магов рассказывания, в которую Пушкин, способный к ироническому автопортрету, включает и самого себя.
ОБ ЭВОЛЮЦИИ ПОЗДНЕЙ ЭЛЕГИИ А. С. ПУШКИНА [291]
«Le bonheur… c’est un grand peut–^etre, comme le disait Rabelais du paradis ou de l’'etemit'e. Je suis l’Ath'ee du bonheur; je n’y crois pas, et ce n’est qu’aupr`es de mes bons et anciens amis que je suis un peu sceptique». [292]
291
Русский вариант статьи, напечатанной в сборнике: Periodisierung und Evolution. Ed. W. Koschmal. Wiener Slawistischer Almanach. Bd. 32. Wien, 1994. S. 89—113.
292
Письмо П. A. Осиповой от ноября 1830 г. из Болдино (XIV, 123). Все цитаты из сочинений и писем Пушкина приводятся по изданию: Пушкин А. С. Полное собрание сочинений. М.; Л., 1937—1959. Римская цифра обозначает том, арабская — страницу.
Полемика с Ленскими
После «Сельского кладбища» (1802), первого перевода Жуковским Греевой «Элегии, написанной на сельском кладбище», элегия выдвигается на центральное место в русской поэзии. [293] В эпоху классицизма она влачила скромное существование на периферии жанровой системы. Под знаменем же сентиментализма, предромантизма и романтизма она стала не только ведущим жанром, но и окрасила собой всю систему поэзии. [294]
293
Разумеется, это произошло не сразу. Лазарь Флейшман обращает внимание на то, что «выход элегии на магистральные пути русской поэзии» следует датировать не 1802 г., а серединой 10–х гг. (Флейшман Л. С. Из истории элегии в пушкинскую эпоху // Ученые записки Латвийского гос. университета. Т. 106. Рига, 1968. С. 30).
294
См. синхроническое рассмотрение жанровой системы русской романтической поэзии: Сендерович С. Алетейя. Элегия Пушкина «Воспоминание» и проблемы его поэтики. Wiener Slawistischer Almanach. Sonderband 8. Wien, 1982. S. 121—138. Ha элегическую стихию в не–лирических произведениях Пушкина указывает: Сендерович С. Пушкинская повествовательность в свете его элегии // Russian Literature. Vol. XXIV. 1988. P. 375—388.
Однако в середине двадцатых годов русская элегия оказалась в положении, описываемом многими исследователями как кризисное. [295] В 1823 г. О. Сомов в своей третьей статье «О романтической поэзии» констатирует элегическую унификацию всех жанров:
«Все роды стихотворений теперь слились почти в один элегический: везде унылые мечты, желание неизвестного, утомление жизнью, тоска по чему-то лучшему, выраженные непонятно и наполненные без разбору словами, схваченными у того или другого из любимых поэтов» [296] .
295
См.: Медведева И. Н. Пушкинская элегия 1820–х гг. и «Демон» // Пушкин. Временник Пушкинской комиссии. Т. 6. М.; Л., 1941. С. 51—71.
296
Somov О. Selected Prose in Russian / Ed. J. Mersereau, Jr. and G. Harjan. Michigan Slavic Materials 11. Ann Arbor, 1974. P. 182.
В 1824 г. вышла в свет статья В. Кюхельбекера «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие» [297] . В ней архаист выступает против элегии и за оду. Элегия здесь раскритикована за ничтожность ее предмета и за ее «умеренность, посредственность» [298] . По мнению критика сосредоточенность на самом стихотворце и его «скорбях и наслаждениях», предопределяющая тихий, плавный и обдуманный характер элегии, исключает восторг и ликование. Особенно резко Кюхельбекер критикует стереотипность элегии:
297
Кюхельбекер В. К Сочинения. Л., 1989. C. 436—442. О содержании статьи и о вызванной ею полемике см.: Тынянов Ю. Н. Архаисты и Пушкин // Пушкин и его современники. М., 1969. С. 95 сл.
298
Кюхельбекер В. К Сочинения. С. 437.
«Картины везде одни и те же: луна, которая — разумеется — уныла и бледна, скалы и дубравы, где их никогда не бывало, лес, за которым сто раз представляют заходящее солнце, вечерняя заря; изредка длинные тени и привидения, что-то невидимое, что-то неведомое, пошлые иносказания, бледные, безвкусные олицетворения […] в особенности же — туман: туманы над водами, туманы над бором, туманы над полями, туман в голове сочинителя». [299]
299
Там же. С. 440.
Статья Кюхельбекера вызвала резкую дискуссию в журналах. Хотя и его аргументация с пользу оды находила у современников лишь частичное согласие, неудовольствие элегией соответствовало общему настроению в середине двадцатых годов.
И Пушкин находился, как кажется, под впечатлением Кюхельбекера–критика. Так, по крайней мере, считают многие исследователи. Действительно, эпиграмму «Соловей и кукушка», с которой, впрочем, согласился и Баратынский [300] , можно было понять как решительный уход от элегии:
300
«Как ты отделал элегиков в своей эпиграмме! — Тут и мне достается — да и поделом; я прежде тебя спохватился и в одной ненапечатанной пьесе говорю, что стало очень приторно „Вытье жеманное поэтов наших лет“» (цит. по: Томашевский Б. В. Пушкин. Книга вторая. 1824—1837. М.; Л, 1961. С. 377).
Во второй главе «Онегина» Ленский представлен так же, как представляет себе элегиков Кюхельбекер:
Он пел разлуку и печаль, И нечто, и туманну даль, […] Он пел поблеклый жизни цвет, Без малого в осьмнадцать лет. (VI, 35)Сама элегия Ленского «Куда, куда вы удалились, / Весны моей златые дни?» из шестой главы «Онегина» (строфы XXI-XXII), написанной в 1826 г., характеризуется повествователем такими словами:
Так он писал темно и вяло (Что романтизмом мы зовем, Хоть романтизма тут ни мало Не вижу я; да что нам в том?) (VI, 126)Выделенные в пушкинской рукописи слова «темно» и «вяло» являются, скорее всего, цитатой. [301] Они, впрочем, совпадают и с критическими заметками Пушкина на полях «Послания И. М. М. А.» Батюшкова: «вяло — темно!» (XII, 276). [302]
301
Л. Гинзбург предлагает видеть тут цитату из Языкова (Гинзбург Л. Я. О старом и новом. Л., 1982. С. 153—157). Ю. Лотман рассматривает эти слова как намек на строгого критика Кюхельбекера, в статье которого «Разбор фон–дер–Борговых переводов русских стихотворений» элегическая школа называлась «вялой описательной лже–поэзией» (Кюхельбекер В. К Путешествие. Дневник. Статьи. Л., 1979. С. 493; Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Комментарий. Л., 1980. С. 300).
302
Под стихотворением находится приписка Пушкина: «Цель послания не довольно ясна; недостаточно то, что выполнено прекрасно» (XII, 276). Пометки датируются 1830 г. (см. комментарий: XII, 467). — О совпадении слов см.: Nabokov V. Commentary and Index // A. Pushkin. Eugene Onegin. Translated, with a Commentary, by Vladimir Nabokov. Princeton University Press, 1990. Vol. II. Part II. P. 31.