Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Проза Лидии Гинзбург
Шрифт:

Живя в Ленинграде, Гинзбург уцелела в годы сталинского террора, хотя многие из ее друзей были арестованы и сосланы или казнены. Лишь один раз, в 1933 году, ее арестовали и две недели продержали под стражей в связи с делом, которое пытались завести на ее друга Виктора Жирмунского [87] . В своих эссе Гинзбург описывает 1930-е годы как время, которое в психологическом отношении было тяжелее, а в нравственном – сложнее, чем 1920-е годы. С одной стороны, строительство нового общества вселяло энтузиазм, порождавший у интеллигенции мучительное желание включиться в работу – желание «Труда со всеми сообща / И заодно с правопорядком» [88] . С другой стороны, были налицо ужасы коллективизации, голода, арестов и ГУЛАГа, вынуждавшие прибегать к таким стратегиям выживания, как «приспособляемость к обстоятельствам; оправдание необходимости (зла в том числе) при невозможности сопротивления; равнодушие человека к тому, что его не касается» [89] . Гинзбург не причисляет себя к «завороженным» – тем, кого в сталинскую эпоху очень уж увлекла советская идеология; по ее собственному объяснению, идеология ее не заворожила, потому что устремления у нее были интеллектуальные, а не общественные или профессиональные [90] .

87

См.: Гинзбург 2002. С. 338–341.

88

Эта строка из стихотворения Пастернака «Столетье с лишним – не вчера…», где обыгрываются «Стансы» Пушкина 1828 года, цитируется в: Гинзбург 2002 (С. 116–117, 285, 289–290, 514).

89

Там же. С. 292–293. О нравственных сложностях Гинзбург написала: «Но парадокс в том, что, когда мы сочувствовали, мы были гораздо нравственнее – и в повседневности, и в политических мечтах, – чем потом, когда мы стали понимать и понимание оказалось смесью равнодушия и страха. Мы были нравственнее живым опытом иерархии высшего и низшего, пожертвования высшему низшим, что и составляет сущность этического акта» (Там же. С. 279).

90

Гинзбург 2002. С. 282.

Конец периода «Бури и натиска» в жизни Гинзбург и крупные перемены в социальном статусе и профессиональных амбициях способствовали ее литературной переориентации. Она перестала считать себя причастной к одной из стержневых культурных тенденций и все больше позиционировала себя как наблюдатель, пытающийся осмыслить ход истории. Если учесть, что в интеллектуальном и социальном отношении она была далека от «общего дела», Гинзбург почувствовала на собственной шкуре ту изолированность, «отторгнутость», в которой нет ничего от романтической позы, – это отторгнутость «практическая, буквальная, к тому же грозящая отнять кусок хлеба» [91] . С начала 1930-х годов неудачи, одиночество и маргинальность стали для Гинзбург ключевыми факторами ее литературной идентичности и автоконцепции. Она представляла собой маргинальную фигуру как писатель, не имеющий никаких надежд на публикацию своих произведений, как научный работник без постоянного места работы, живущий в тоталитарном государстве, как скрытая лесбиянка во все более гомофобном обществе, как еврейка в стране, где почти немаскируемый антисемитизм постепенно стал частью официальной идеологии, а дискриминация по национальному признаку укоренилась и сделалась устоявшейся практикой. На протяжении всей жизни Гинзбург не меняла отношения ко всем этим аспектам своей новой социальной роли: она была готова смириться с маргинальным статусом, но непреклонно отказывалась его идеализировать. Она была готова с достоинством терпеть лишения, но не соглашалась искать в них хоть толику утешения. Позицию Гинзбург и структуру ее новых литературных экспериментов предопределяла ностальгия по общественным нормам, которые благоприятствовали бы желанной для нее этике.

91

Там же. С. 289.

В 1930-е годы у нее сильно ослаб интерес к записным книжкам как жанру. Если ее записные книжки 1925–1930 годов занимают 816 страниц, то записные книжки за 1931–1935 годы вполовину меньше по объему – 376 страниц. В 1935 году она вообще прекратила их вести (последнюю записную книжку, после длительного перерыва, Гинзбург вела в 1943–1944 годах). Более того, меняется характер записных книжек. В 1930-е годы в них становится меньше забавных эпизодов, портретов великих деятелей культуры, блестящих шуток и острот, афоризмов и отрывков подслушанных разговоров, зато появляется больше мини-эссе, фрагментов и размышлений о социальных вопросах и экзистенциальных проблемах. Возможно, Гинзбург стала воспринимать некоторые из этих эссе и фрагментов скорее как наброски для произведений в более крупных жанровых формах, чем как завершенные вещи.

Первое «повествование» Гинзбург (термин «повествование» она ввела позднее, чтобы дать определение этому типу промежуточной литературы) – «Возвращение домой» – написано в период между 1929 и 1936 годами, а для публикации датировано 1931 годом [92] . В нем она анализирует психологию любви и эмоциональную фактуру встречи и расставания влюбленных на фоне различных пейзажей. В конце 1930-х годов были написаны еще как минимум два повествования, в них анализировались личные переживания Гинзбург в связи со смертью знакомых, друзей и близких родственников («Мысль, описавшая круг» и «Заблуждение воли»). В конце 1980-х Гинзбург запишет диалог, в котором сформулированы особенности ее наследия как прозаика:

92

Публикуя этот текст в 1989 году в книге «Человек за письменным столом» (Л.: Сов. писатель, 1989), Гинзбург датировала его 1931 годом. Ранее, в книге «Литература в поисках реальности» (М.: Сов. писатель, 1987), она датировала его 1929 годом. По-видимому, вторая дата – исправленный вариант первой.

Вот человек написал о любви, о голоде и о смерти.

– О любви и голоде пишут, когда они приходят.

– Да. К сожалению, того же нельзя сказать о смерти [93] .

К моменту, когда она сделала эту запись, Гинзбург уже опубликовала или готовилась опубликовать большую часть своих «повествований». Но читательской аудитории оставалось неизвестно, что на ранней стадии они задумывались как части большого объединенного произведения, которое Григорий Гуковский приветствовал, сочтя крупным романом [94] . Гинзбург, всю жизнь высоко ценившая Льва Толстого, дала этому квазироману название «Дом и мир»: «мир» – в смысле «окружающий мир», «вселенная» [95] . Это произведение она мыслила себе как что-то вроде дневника-романа, где описывались бы ее поколение и ее социальная среда – то, что в другом месте в записных книжках она назвала «гуманитарная интеллигенция советской формации и неказенного образца» [96] .

93

Гинзбург 2002. С. 336.

94

См.: Serman I. Writer-Researcher // Canadian-American Slavic Studies Journal 19, 2 (1985). Р. 187–192.

95

См.: «Никто не плачет над тем, что его не касается»: Четвертый «Разговор о любви» Лидии Гинзбург / Подгот. текста, публ. и вступ. ст. Э. Ван Баскирк // Новое литературное обозрение. 2007. № 88. С. 154–168. См. также гл. 2 и 3 этой книги.

96

Автограф эссе 1933 года, написан на отдельных листках, вложен в папку вместе с записной книжкой Гинзбург, ЗК VIII-2 (сент. – нояб. 1932). ОР РНБ. Ф. 1377.

Как явствует из определения, которое Гинзбург дает жанру этого произведения, она намеревалась сделать свой opus magnum почти документальным текстом, где художественный эффект создавался бы не вымыслом, а отбором и композиционным построением, а также особой смесью описательных кусков с размышлениями о природе человека, психологии, этике и истории. Своих целей Гинзбург старалась достичь, разрабатывая скрупулезные квазинаучные методы самоанализа и анализа своего ближайшего окружения, зарисовывая и анатомируя характеры окружающих, дотошно записывая их разговоры на манер стенографа. Она применяла приемы самоотстранения, чтобы обращаться с самой собой как с образцом для исследований, как с представителем конкретных исторических тенденций. «Дневник по типу романа» Гинзбург так и не был завершен, но сохранился в форме отдельных «повествований», эссе, фрагментов, записей в записных книжках и черновиков. Черновики и очерки, написанные ею в 1940-е годы, в ужасающий период войны и блокады, можно считать продолжением более ранних вещей и самой значительной частью ее работы в этом жанре.

Гинзбург пишет, что начало Великой Отечественной войны дало краткую психологическую передышку после «Большого террора» конца 1930-х. В блокаду Гинзбург выжила благодаря тому, что работала редактором в Ленинградском радиокомитете (в Литературно-драматическом отделе): с начала 1942 до конца мая 1943 года была штатным сотрудником, а затем, вплоть до конца войны, внештатным редактором. Для всех, кому выпало жить при блокаде, радио было важным источником не только информации, но и надежды, душевных сил. Для Гинзбург работа в Радиокомитете была ценным опытом «социальной применимости» – шансом ощутить себя человеком, хотя бы ненадолго влившимся в устоявшийся жизненный уклад. Кроме того, атмосфера в сфере культуры на непродолжительное время стала чуть посвободнее, и возникло предчувствие, что жесткие идеологические ограничения будут мало-помалу смягчены. После ужасающих лишений первой блокадной зимы Гинзбург с удвоенной творческой энергией вернулась к работе. Некоторое время ей казалось, что война наконец-то решила загадку истории ХХ века, ретроспективно пролив свет на смысл террора и репрессий, которые обрушились на ее поколение. В черновиках военных лет Гинзбург несколько раз упоминает, что «только теперь» наконец-то может понять избранных ею для «повествований» героев и смысл их судьбы, а благодаря этому узреть в полном объеме масштабы своего первоначального замысла: «Теперь я знаю кто это такие мои типовые герои – это люди двух войн и промежутка между ними», «Итак, только теперь понятен исторический смысл этого выморочного поколения и символика его судьбы» [97] .

97

Гинзбург 2011. С. 294, 303.

В 1942–1945 годах Гинзбург написала, возможно, самые сильные из своих «повествований» – «Рассказ о жалости и о жестокости» и «День Оттера» [98] . Первое – подробнейшее описание смерти близкой родственницы в блокаду и беспощадный анализ чувства вины, которое испытывает выживший, думая о своей роли в происшедшем. Второе повествование Гинзбург намного позднее переработала, и оно превратилось в «Записки блокадного человека». В обоих в центре внимания находится один и тот же герой, альтер эго Гинзбург; его странно звучащее имя Оттер – вероятнее всего, транслитерация сразу двух французских слов: «l’autre» и «l’auteur». Гинзбург часто использовала это имя в своих автобиографических вещах 1930-х и 1940-х годов. Она анализирует феноменологию голода и основополагающие структуры человеческой природы и общественного устройства – структуры, которые, как она полагала, под воздействием немыслимых физических и нравственных страданий не столько разрушались, сколько выявлялись и обнажались. Колоссальный объем эссе, фрагментов, размышлений, черновиков, очерков о характерах и записей разговоров – всего, что написано ею за эти два или три года испытаний и борьбы за выживание, – не имеет параллелей на других этапах ее литературной деятельности.

98

Оба названия были выбраны Андреем Зориным и мной на основании текстологического исследования.

Занятия всем вышеперечисленным почти прекратились с наступлением идеологического «оледенения» в 1946 году и с началом антиформалистских и антисемитских кампаний, которые за этим последовали. В истории советской литературы и гуманитарных наук семилетний период, который начался с речи Андрея Жданова против Анны Ахматовой и Михаила Зощенко в 1946 году, а закончился со смертью Сталина в 1953 году, – время самого страшного упадка. Из-за новой волны репрессий, которая началась после войны, писала Гинзбург, люди стали смиряться с фактом, что жестокостям не будет ни конца, ни края [99] . По-видимому, в те годы в Гинзбург угасла даже слабая надежда, которая в страшные времена «Большого террора» и блокады Ленинграда убеждала ее не бросать писательство. В изданиях ее прозы этот период не представлен ни одной строкой [100] . В то время Гинзбург писала докторскую диссертацию о «Былом и думах» Александра Герцена, с публикацией которой у нее возникли значительные трудности [101] . Одно из ее косвенно автобиографических эссе 1954 года – психологический профиль анонимного персонажа, который несколько лет пытается опубликовать свою книгу. Только теперь (после смерти Сталина), когда обстановка перестала быть смертельно опасной, он может осмыслить чувство униженности и душевную боль тех лет, когда его голос непроизвольно срывался на просительную интонацию, когда друзья избегали разговоров с ним, когда он жил в унизительном страхе перед каждым телефонным звонком, каждым посещением издательства. Гинзбург описывает, как человек начинает страшиться «самого процесса унижения» сильнее, чем вердиктов или их последствий, даже смерти, вероятность которой была вполне реальна [102] .

99

Гинзбург 2002. С. 285.

100

Тот факт, что период с 1944 по 1957 год был, по-видимому, труднейшим в профессиональной деятельности и интеллектуальной жизни Гинзбург, подтверждается интервью – например, моими разговорами с Ниной Павловной Снетковой, которая познакомилась с Гинзбург в 1957 году, сразу после публикации ее книги о Герцене. Снеткова работала в отделе Государственного издательства художественной литературы (ГИХЛ), где вышла книга Гинзбург о Герцене (находилось оно на Невском проспекте в доме 28 – «доме Зингера», он же Дом книги).

101

В 1944–1947 годах Гинзбург была докторантом Института литературы Академии наук СССР. В качестве темы диссертации она указала «Творчество Герцена в 1830–1850-х годах».

102

Гинзбург 2002. С. 203.

Единственная регулярная работа в сфере образования появилась у Гинзбург во время кампании по борьбе с космополитизмом, когда ее друг Елеазар Мелетинский устроил ее на ставку доцента в Карело-Финский государственный университет в Петрозаводске (1947–1950). Тогда считалось: чтобы не привлекать внимания, безопаснее куда-нибудь уехать, и Гинзбург курсировала между Ленинградом и Петрозаводском, где останавливалась у Мелетинского (согласно одному источнику, спала в ванне) [103] . В 1949 году Мелетинского арестовали, и спустя недолгое время Гинзбург (говоря ее собственными словами) «выжили из университета в Петрозаводске» [104] . В конце 1952 года ее вызывали на допросы по делу, заведенному на Эйхенбаума, но, к счастью, спустя несколько месяцев смерть Сталина «спасла и мою в несметном числе других жизней», как написала Гинзбург спустя много лет [105] .

103

Интервью с Ксенией Кумпан, лето 2003 года. В Ленинграде Гинзбург вела один семинар в университете (1948–1950), а также читала лекции во Всероссийской академии художеств (1944–1946).

104

Гинзбург 2002. С. 339. В журнале «Звезда» в 1949 году были опубликованы нападки на Гинзбург; объектом атаки был и Эйхенбаум (см.: Any С. Boris Eikhenbaum: Voices of a Russian Formalist. Р. 195). Михаил Гаспаров записал, как Гинзбург объясняла свое увольнение из Петрозаводского университета: «за то, что она отдавала на откуп буржуазному западу наш реакционный романтизм» (Гаспаров М. Записи и выписки. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 43, цит. по: Лотман Л. Воспоминания. СПб.: Нестор-История, 2007. С. 182).

105

Гинзбург 2002. С. 338–341.

После смерти Сталина, в период оттепели, известность Гинзбург понемногу стала расти. В 1957 году ей наконец удалось защитить и опубликовать докторскую диссертацию о «Былом и думах» Герцена (сама она заявляла, что эта книга пострадала от «глубоко сидящей несвободы») [106] . В 60-е годы она написала и опубликовала книгу «О лирике» (1964), которая закрепила за ней статус ведущего исследователя русской литературы.

Она стала общаться с такими представителями своего поколения, как Надежда Мандельштам, проводила лето вместе с ней и Мелетинскими в Тарусе (где Мандельштам познакомила ее с Варламом Шаламовым) [107] и Переделкине. Начала читать вслух выдержки из своих записных книжек и повествований узкому кругу молодых поклонников, а те вскоре взялись помогать ей, перепечатывая на машинке подборки, которые планировалось опубликовать в будущем. Новые поколения писателей, поэтов, художников и литературоведов чтили Гинзбург, видя в ней «хранительницу огня», одного из свидетелей блистательной эпохи русского авангарда [108] . Именно от этих писателей и интеллектуалов мы сегодня еще можем услышать воспоминания о Гинзбург, о заведенных ею ритуалах приема гостей (яичница и майонез, графин с водкой), о том, что дома у нее всегда было прибрано – нетипичная для интеллигенции особенность, о манере вести разговоры – привычке терпеливо кружить вокруг одной мысли, рассматривая ее все более скрупулезно, о том, что Гинзбург можно было абсолютно доверять, не опасаясь, что она разболтает ваши тайны, о ее порядочности, о том, что она была ментором молодых поэтов и молодых литературоведов, о ее любви к «литературному скандалу». Многие друзья умели любовно передразнивать ее выговор: говорила она медлительно, «в нос» [109] .

106

Там же. С. 294.

107

См.: Harris. Biographical Introduction. Р. 126. В 1960-е годы Гинзбург и Шаламов переписывались. Письмо Шаламова имеется в архиве (Оп. 3. Ед. хр. 491. Шаламов Варлам Тих., 21 августа 1966, 1 л). В архиве также есть черновик неоконченного письма Гинзбург Шаламову (ОР РНБ. Ф. 1377. Оп. 3. Ед. хр. 121. Гинзбург Л. Я. Письмо Варламу Тихоновичу Шаламову, 27 июня 1967, 1 л).

108

Гинзбург употребляет это выражение в «И заодно с правопорядком» (Гинзбург 2002. С. 296).

109

Эти черты характера (как и другие, в том числе периодические вспышки южного темперамента, определенные страхи и суеверия, связанные со сталинским террором, вкус к еде, сочетавшийся с неумением готовить, типичная петербургская-ленинградская привычка вставать поздно и т. п.) описаны в нескольких интервью, взятых мной в 2003 и 2004 годах у нижеперечисленных друзей Гинзбург, которые были моложе ее: Александра Кушнера, Елены Невзглядовой, Елеазара Мелетинского, Елены Кумпан, Ксении Кумпан, Альбина Конечного, Галины Муравьевой, Алексея Машевского, Николая Кононова, Константина Азадовского, Елены Шварц, Нины Королевой, Ирэны Подольской, Нины Снетковой, Якова Богрова, Ирины Паперно, Джона Малмстада, Уильяма Миллса Тодда III, Якова Гордина, Елены Рабинович, Мариэтты Турьян, Зои Томашевской, Надежды Золиной (телефонное интервью) и других. Среди наиболее примечательных – воспоминания Ильи Сермана, Виктора Эрлиха и Ирины Паперно (Canadian-American Slavic Studies. 1985. 19, 2 (Summer); а также воспоминания Михаила Гаспарова, Андрея Битова, Александра Чудакова, Бориса Гаспарова, Александра Жолковского, Александра Кушнера и Алексея Машевского (Canadian-American Slavic Studies. 1994. 28, 2–3 (Summer – Fall); некоторые из этих воспоминаний ранее публиковались в журнале «Литературное обозрение»); воспоминания Александра Чудакова, Сергея Бочарова и Андрея Левкина (Новое литературное обозрение. 2001. № 3 (49)); а также воспоминания Елены Кумпан и Елены Невзглядовой (Звезда. 2002. № 3). См. также: Кумпан Е. Ближний подступ к легенде. СПб.: Журнал «Звезда», 2005. С. 62–104; Лотман Л. Воспоминания. С. 178–187.

Поделиться с друзьями: