ЖАНРЫ

Прыжок в темноту. Семь лет бегства по военной Европе
Шрифт:

— Non ti scordar di me: la vita mia legate te a te, — пел он. — «Не забудь обо мне, я отдал тебе свою жизнь».

Я прислушивался, меняя одновременно положение, чтобы устроиться поудобнее. Через некоторое время снаружи послышались приглушенные голоса — говорили на немецком и французском. Было около девяти часов утра. Внезапно раздался глухой шум, поезд начал двигаться, людей тесно прижало друг к другу. Огромный поезд-монстр наконец пробудился.

— Cа у est, — подавленно воскликнул кто-то, провозглашая начало конца. — «Вот и все».

Некоторые старые люди запричитали.

— Тссс, тише, тише, — зашептала мать своему плачущему ребенку.

Молодой человек с сильно инфицированной, зловонной, возможно, уже гангренозной забинтованной ногой сидел под одеялом, съежившись и прижавшись к своей подруге. Они обнялись. Он нежно поцеловал ей глаза и лоб.

Манфред жестом указал на девочку, и я кивнул. Нам не нужны были слова, мы ощущали одно: мы хотели быть свободными. Мы были утопающими, рвущимися к воздуху, и не желали, чтобы что-нибудь остановило нас. Прощай, Анни, прощай, прощай…

В вагоне губы людей двигались, шепча молитвы. У восточной стены вагона стоял ортодоксальный мужчина, голову которому обрили, не тронув, однако, бороду. Его руки простирались к небесам, тело раскачивалось взад-вперед, и голос возносился умоляюще: «Оу, ribono shel olam» — «О Бог мой…»

— Если Бог позволяет такое… — пробормотал в ответ голос, едва слышный в громыхании поезда.

— Пусть молится, — возразил кто-то.

Мы были сообществом обреченных. Поневоле я вспомнил свою Бар-мицву восемь лет назад, как рабби Мурмельштейн возложил руки мне на голову и провозгласил: «Да благословит и сохранит тебя Бог». Что означали эти слова сейчас? Почему Бог не сохранял жизни всех этих невинных людей? В Германии сожгли синагоги, и Бог, должно быть, погиб в пламени. Я взглянул на женщину с костылем, пытавшуюся успокоить маленького мальчика, сидящего у нее на коленях. Малыш дрожал от утреннего холода. Он выглядел безучастным, погруженным в себя. Гладила ли мама в это мгновение Генни, или они были разлучены и их отдельно впихнули в жуткие товарные вагоны?

При движении поезд трясло, и это приносило своеобразное чувство облегчения. По крайней мере, нас не оставили здесь и не задушили. Мы могли чувствовать слабое дуновение утреннего воздуха из окна в передней части вагона. Мы двигались, и движение несло с собой более свежий воздух, и перемены, и кто знает что еще…

Я вспоминал свое детство, исчезнувшее в прежней, более надежной жизни, когда я мечтал о поездах, мчащих меня в неописуемо красивые места. Такие мысли казались сейчас ужасно наивными. Я слышал плач испуганных детей, обрывки разговоров — упреки себе, что не спрятались от полиции, догадки о будущем. Разговоры велись на французском, идише, немецком, на разных восточно-европейских языках и сливались здесь в единый хор обреченных на смерть. Многие молчали, устав, и, казалось, примирились со своей участью.

Мы с Манфредом стояли под окном слева в задней части вагона. Без сомнения, это был наш последний шанс. Вытянувшись вверх к окну, мы могли видеть сельский пейзаж Франции — деревья, птиц, сидящих на телеграфных столбах, виноградники, фермы и пасущийся скот.

— Окно, — сказал я.

— Когда?

— Перед тем как въедем в Германию, — ответил я. — Ночью, когда можно будет спрятаться в темноте.

— Вы о чем? — донесся под стук колес голос человека, смирившегося со своей судьбой. — Нельзя ни в коем случае…

— Вперед, смелее! — раздался другой.

— Вы можете погибнуть, пытаясь спрыгнуть, — сказал третий.

Вмешались другие голоса, все мужские, — никто не кричал, никто не настаивал. Это был ничего не значащий, разрозненный и случайный обмен мнениями, который никто пока не принимал всерьез. Побег? Ну что за ребячество! А что с другими, уже пытавшимися бежать, спросил кто-то. Ходили слухи о мужчинах, погибших при попытке спрыгнуть с поезда, или попавших под идущий мимо состав, или пойманных охраной и подвергшихся пыткам. Что мы мним о себе?

Ритмичный стук колес звучал как погребальная песнь, но одновременно успокаивал. Пока поезд двигался, мы были живы и могли попытаться бежать. Время и темнота могли стать нашими союзниками.

Старая женщина с костылем пристально смотрела на нас и гладила малыша, сидящего у нее на коленях. Она укрыла его своим пальто. Мальчику было четыре года; свою семью он больше не увидит. Женщина была седа, лет шестидесяти, одинока. Она не была знакома с малышом, пока судьба не свела их здесь случайно, и теперь, в последние часы их жизни, они стали друг другу единственной семьей.

— Если вы сбежите, — сказал какой-то мужчина, — они выместят это на нас.

— Что бы болтаете? — послышался хриплый голос другого. — Они нас так и так убьют.

Зачем же тогда они дали нам квитанции за наши ценные вещи?

Даже сейчас некоторые верили в эту ложь. Я взглянул на Альберта, прислонившегося к стене. Он похлопал меня по щеке, как старший брат, пытающийся утешить. Все больше и больше голосов, все больше мнений раздавалось вокруг — каждый мнил себя экспертом. Пытаться бежать, не пытаться… Голова у меня пошла кругом от этого обилия слов. Я жаждал кусочка свободного места на полу, где я мог бы прилечь и поспать. Устало закрыв глаза, я услышал женский голос:

— Если вы спрыгнете, возможно, вы сможете рассказать нашу историю. Кто еще расскажет, что с нами произошло?

Я не знал, кто произнес это, но, подняв глаза, увидел старую женщину с мальчиком на коленях. Она, пристально глядя на меня пылающими глазами, указывала на меня костылем. Ей довольно было всех этих аргументов и опасений, и как библейский судья высказала она приговор. Из этого покалеченного тела, из этой отчаявшейся души, хранимой лишь мудростью лет, пришли окончательные слова.

— Allez-y, et que dieu vous garde, — провозгласила она усталым надтреснутым голосом. — «Идите, да хранит вас Бог».

В этот момент она была матерью, отсылавшей своих детей в безопасность. Она была мать каждому. Она была матерью всем нам. Невольно я вспомнил свою маму, как она четыре года назад, когда фашисты становились все опаснее, требовала, чтобы я покинул Вену. Тут я внезапно понял — другого шанса у нас не будет.

Я взглянул на Альберта и указал на окно над нами. Он жестом показал на свою талию: слишком широка для узкого отверстия. Я весил килограммов пятьдесят пять и был достаточно тонким, при условии, что нам удастся отогнуть стальной прут. Альберт был намного плотнее. Но дело было не только в его размере — он просто устал и смирился со своей судьбой. Одно дело — пересечь Альпы, совсем другое — протиснуться сквозь игольное ушко. Он жестом указал на окно, как бы говоря: «Вперед!»

Я дотянулся до стального прута и дернул его изо всех сил. Прут не шелохнулся. Манфред попытался тоже — ничего не вышло. «Бесполезно», — пробормотал кто-то. «Все это болтовня», — сказал другой, ничего не выйдет. Мы яростно бились, чтобы раздвинуть прутья. Кровь стучала в висках и горле. Прутья не двигались. Здесь была наша последняя надежда, и она обращалась в ничто. Побег возможен только в темноте, а стемнеет уже через несколько часов, и только во Франции, где можно найти хоть какое-то укрытие. Но эти проклятые прутья не двигались.

Поделиться с друзьями: