Пшеница и плевелы
Шрифт:
— Ну что же, дядюшка? Сказывай?
— Сказал бы, да слов подходящих не знаю. Оно, конечно, и попов у нас хоть отбавляй, и церкви полнехоньки, и служат честь честью, да только, все это зря.
— Что ты, дядюшка?
— Верно говорю. Мы строгость жития христианского забыли, живем по-собачьи, и в том попы сами пример дают. Водку хлещут, табаком балуются, жрут скоромное.
— Да ведь на них благодать?
— Благодать-то благодатью, а поп сам по себе. Его благодать не берет и вертается к Богу.
— Как же спастись?
— Есть ко спасению верная дорожка, только пойдешь ли со мною?
— На край света пойду, дядюшка Иван.
— Ну, ин ладно. А теперича прислушай, сынок. Ты думаешь небось, что я господский повар, ан я не повар, а поп.
— Поп?
— Глянь-ка, что в мешке-то у меня: вся снасть духовная, епитрахиль, рукавицы, антиминс, требник, чаша. Только не казенный я поп, а вольный. Слушай, Ермоша. Тутошний мир катит прямехонько в лапы к антихристу. Куды деваться? В монастырях и то не спасешься: живал я там, знаю. Одно только местечко и есть.
— Где, дядюшка?
— В костромских дремучих лесах. А проходят эти заповедные дубровушки аккурат до белого лесу Соловецкого. Сказывал мне в Киевской Лавре солдатик беглый, быдто за теми лесами есть широкий привольный край; туда ни проходу, ни проезду, и ворон не залетает, и начальство про те места ничего не ведает. Народ там расейский и бает по-нашему; одначе речи ихние не вдруг разберешь. Все у тамошних людей свое: и песни, и одежа, и посуда. Только веры истинной не знают они и попов у их нет.
— Пойдем туда, дядюшка Иван.
— К тому я и речь веду. Солдат мне все рассказал. Там, слышь, звери и птицы человека не пугаются, Адама в нем чуют. Идешь себе лесом, а белочка с дерева на плечо к тебе: скок-скок! Ястребок на ветке сидит-качается, перышки носом перебирает, в глаза тебе смотрит. Одно слово, рай земной. И в том пресветлом раю возрастим мы с тобой древо жизни.
Три суть мира: вселенная, человек и Библия.
В Библии внутренний человек есть начало и конец. Все тайны и загадки мировые в моем сердце.
Познай же себя и следуй природе своей во всем.
Весь этот день проскитался Мишель по окрестностям Пятигорска. Непонятная тяжесть ложилась на грудь: не тоска и не скука, а предчувствие чего-то небывалого, но известного.
Усталый, тихо шел он вдоль росистых лугов. Угасавшие сумерки быстро темнели; летучая мышь, кружась, задевала крылом верх белой фуражки. Замелькали городские огоньки, но безлюдное поле по-прежнему хмурилось неприветливо и угрюмо.
Издали Мишель увидал на скамье незнакомого офицера. Странное сходство с кем-то заставило его приостановиться. Кто бы это мог быть? Всмотревшись, Мишель вдруг узнал свою высокую фуражку, эполеты и расстегнутый сюртук.
На скамье сидел он сам.
Руки опустились у Мишеля; как юнкер во фронте, безмолвно он замер перед неподвижным двойником.
Но страх, безумный и дикий, перехватил ему горло, когда офицер шевельнулся и насмешливо спросил:
— Как ваша фамилия?
Это было до того ужасно, что Мишель подпрыгнул и бросился бежать. Он летел задыхаясь, размахивая руками.
Справа показалось кладбище с надмогильными крестами; слева развалистый дом Чиляева.
С трудом опомнившись, Мишель отпер дверь, вошел. Красная, как зарево, луна поднялась, побледнела и заглянула в окошко.
Откуда-то вдруг застучали отчетливые шаги. Мишель обеими руками схватился за сердце.
Шаги остановились под окном. Маленький белый олень прыгнул с подоконника в комнату; стукнули копытца.
Мишель очнулся; страх мгновенно прошел. Золоторогий олень продолжал стоять, весь озаренный голубоватым сияньем. Нечаянно Мишель обернулся и вздрогнул: ему из окна улыбался тот самый незнакомец, которого он видел во сне девять лет назад.
Олень жалобно крикнул.
Густые клубы серного дыма поползли к потолку; в их удушливом мраке блеял отвратительным голосом черный козел.
Около шести часов вечера я выехал верхом на место поединка. Глебов на беговых моих дрожках следовал за мной.
Место выбрано было близ кустарника, недалеко от дороги. Мы сошли с коней; скоро подъехали Мишель и Столыпин.
Мне приходилось стрелять из пистолета третий раз в жизни. От барьера расстоянием в пятнадцать шагов секунданты отмерили еще по десяти и поставили нас с Мишелем на крайних точках.
Я решил не подымая пистолета подойти к барьеру и ждать противника. Так я и сделал. Между тем Мишель, взяв на прицел, с насмешливой улыбкой продвигался ко мне правым боком. Начинал накрапывать мелкий дождик. Дожидаться у барьера значило разыгрывать шутовскую роль. Я выстрелил.
Мишель свалился: он был убит наповал. В этот миг разразилась ужаснейшая гроза с молнией и громом.
Под проливным дождем поцеловал я Мишеля в похолодевшие губы, вскочил в седло и полетел домой.
Из метрических книг Пятигорской Скорбященской церкви видно, что Тенгинского пехотного полка поручик Михаил Юрьевич Лермонтов убит на дуэли 16, погребен 17 июля 1841 года. Погребение пето не было.
ПРИЛОЖЕНИЕ
Часть, исключенная автором из окончательной редакции. (Хранится в фонде Б. Садовского в отделе рукописей Российской государственной библиотеки — бывшей Государственной библиотеки СССР имени В. И. Ленина. Приносим благодарность И. Андреевой за сообщение этого текста.)
Часть седьмая
БЛИЗНЕЦЫ
Печально я гляжу на наше поколенье.
Высокопреосвященнейший Филарет, митрополит Московский, как всегда, пробудился в пять часов.
Сегодня канун Вешнего Николы.
Владыка строен, невысок и очень худ. На тонком прозрачном с темною бородою лице соколиные глаза под прекрасными ровными бровями; печать необычайного ума в проникновенном взоре и в твердой складке осмотрительно сжатых уст.
Разговаривает митрополит бесстрастным и тихим голосом. В приемах, в походке, во всех движениях царственная плавность, напоминающая лебедя. Службу совершает он смиренномудро, кадит легко и изящно.