ЖАНРЫ

Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней
Шрифт:

Из «Уныния» Баратынского Пушкин усваивает себе тему опьянения, не несущего лирическому субъекту радости: «пиров веселыйшум», «…пенистый бокал С весельембуйным осушали», «Но я безрадостно с друзьями радость пел» -> «угасшее весельеМне тяжело, как смутное похмелье» (Пушкин приурочивает посттекст к ситуации (похмелье), долженствующей наступить после той, которую имел в виду Баратынский); «за чашей <…> в ней утопив свой ум» -> « Безумныхлет <…> веселье»; « Уныниеодно Унылыйчувствовать способен» -> «Мой путь уныл».

С «Элегией» Баратынского пушкинская «Элегия» пересекается, изображая лирического субъекта грустно припоминающим прошлое: «с унылым сладострастьем Гляжу я вдоль моих минувших дней» -> «печаль минувших дней» (ср. интертекстуальную рифму «бедней / моей / дней» // «дней / сильней») и метафоризируя жизнь как морской путь: «…нежный друг <…> глядит на зыби синих волн,На влажный путь» -> «Мой путьуныл. Сулит мне труд и горе Грядущего волнуемое море».

6.2.Элегии вообще и элегии Баратынского в частности сообщают, как уже говорилось, о невосполнимости какого-либо отсутствия (у Баратынского невозвратимы «радость» и «счастье»). В пушкинской «Элегии» субъект не отчужден окончательно от ценностей, не ввергнут в отчаянье, они доступны ему, но либо как фикциональный мир («над вымыслом слезами обольюсь»; ср. выше о сублимированности и кастрационном комплексе), либо как предмет кратковременного владения («…на мой закат печальный Блеснет любовь улыбкою прощальной»), Пушкин усложняет жанр элегии, превращая ее из сугубой ламентации в двусмысленный апофеоз бытия, так что элегическая нехватка ценности устраняется, но при этом не перерождается в устойчивое обладание вожделенным объектом.

6.3.Баратынский, со своей стороны, не уклонялся (особенно в позднем творчестве) от ответного соперничества с Пушкиным. Мы лишь очень бегло коснемся одного из случаев такой встречной поэтической конкуренции (эту интертекстуальную реакцию на интертекстуальную акцию оппонента можно назвать imitatio aemulationis).

«Недоносок» (1835) Баратынского воспроизводит организацию пушкинских «Бесов». Оба стихотворения состоят из семи строф, каждая из которых восьмистрочна, оба написаны четырехстопным хореем; правда, в «Недоноске» чередование мужских и женских окончаний обратно по отношению к рифменной последовательности в «Бесах». Лексико-мотивные совпадения с «Бесами» особенно ощутимы в предпоследней строфе «Недоноска»: « Мчатся тучи,вьются тучи <…> Мчатсябесы рой за роем В беспредельной вышине,Визгом жалобным и воем Надрывая сердце мне» -> «Изнывающий тоской, Я мечусь в полях небесных<ср.: „бесы“. — И.С.>, Надо мной и предо мной Беспредельных —скорби тесных! В тучукроюсь я, и в ней Мчуся,чужд земного края, Страшный глас людских скорбей Гласом бури <= эквивалент „визга“ и „воя“. — И.С.> заглушая» [65] . В плане синтаксического устройства этих отрывков обратим внимание на относительную повторяемость во втором и шестом стихах у Баратынского («…Я мечусь» / «Мчуся, чужд…»), которая преобразует полную анафоричность первой и пятой строк у Пушкина («Мчатся тучи» / «Мчатся бесы»).

65

Там же, 179.

При всем том в «Бесах» неопределяемость мира дана как временное, только что наступившее его состояние; Баратынский же изображает реальность с точки зрения некоего промежуточного существа, которое никогда не располагало возможностью постичь что-либо, приобщиться чему бы то ни было: «Я из племени духов <ср.: „Вижу: духисобралися…“>, Но не житель Эмпирея, И, едва до облаков Возлетев, паду, слабея <…> Обращусь ли к небесам, Оглянуся ли на землю — Грозно, черно тут и там <…> Мир я вижу как во мгле; Арф небесных отголосок Слабо слышу…» [66] . Тенденция превзойти претекст состоит у Баратынского в том, что он ведет лирическую речь с позиции, с которой мир оказывается абсолютно непознаваемым (а не только hie et nunc, как у Пушкина).

66

Там же, 178–179.

7. Языков и Пушкин: «Кобылица молодая…» / «Конь» (reductio)

7.1.Современники Пушкина реагировали на его творчество гораздо чаще в упрощающей манере, нежели с целью ответного соперничества [67] .

Так, языковский «Конь» (1831) снимает эротические коннотации, которые содержались в пушкинском стихотворении «Кобылица молодая…» (1828):

Кобылица молодая, Честь кавказского тавра, Что ты мчишься, удалая? И тебе пришла пора; Не косись пугливым оком, Ног на воздух не мечи, В поле гладком и широком Своенравно не скачи. Погоди; тебя заставлю Я смириться подо мной: В мерный круг твой бег направлю Укороченной уздой. (III-1, 107)

67

Иногда соревнование с Пушкиным принимало у поэтов его поколения парадоксальный вид как бы отказа от соперничества. Таково послание Веневитинова «К Пушкину» (1826). Веневитинов призывал Пушкина после того, как тот отозвался на смерть Байрона («К морю», 1824) и Шенье («Андрей Шенье», 1825), воспеть живого гения — Гете:

К хвалам оплаканных могил Прибавь веселые хваленья, Их ждет еще один певец: Он наш, — жилец того же света, Давно блестит его венец <…> Он кроется в стране мечтаний, В своей Германии родной (Д. Веневитинов, цит. соч., 56–57).

Строя собственное сочинение как программу для чужого и отмечая при этом в чужом творчестве некоторую нехватку («Но ты еще не доплатил Каменам долга вдохновенья», там же, 56), Веневитинов придавал процессу интертекстуального усложнения чрезвычайно ухищренную форму: превосходство над источником достигалось за счет того, что его автору предлагалось превзойти самого себя, самоусовершенствоваться.

*
Жадно, весело он дышит Свежим воздухом полей: Сизый пар кипит и пышет Из пылающих ноздрей. Полон сил, удал на воле, Громким голосом заржал. Встрепенулся конь — и в поле Бурноногий поскакал! Скачет, блещущий глазами, Дико голову склонил; Вдоль по ветру он волнами Черну гриву распустил. Сам как ветер: круть ли встанет На пути? Отважный прянет — И на ней уж! Ляжет ров И поток клубится? — Мигом Он широким перепрыгом Через них — и был таков! Веселися, конь ретивый! Щеголяй избытком сил! Ненадолго волны гривы Вдоль по ветру ты пустил! Ненадолго жизнь и воля Разом бурному даны, И холодный воздух поля, И отважны крутизны, И стремнины роковые, — Скоро, скоро под замок! Тешь копыта удалые, Свой могучий бег и скок! Снова в дело, конь ретивый! В сбруе легкой и красивой, И блистающий седлом, И бренчащий поводами, Стройно-верными шагами Ты пойдешь под седоком. [68]

68

Н. М. Языков, Стихотворения и поэмы,Ленинград 1988, 270–271.

Пушкин формирует эротический подтекст, во-первых, за счет использования слов, или потенциально рифмующихся с лексикой, которая относится к семантическому полю «женское» (ср.: « Кобылицамолодая » / «девица(молодая)»), или входящих в это поле (ср.: «Честькавказского тавра» / «девичья честь»; «Не косись пугливым оком»/ «очи»).Второй прием, посредством которого Пушкин делал стихотворение двусмысленным, заключался в передаче жестов, одинаково характеризующих и обуздывание лошади, и секс (ср.: «Ног на воздух не мечи»; «Тебя заставлю Я смириться подо мной»; ср. еще изображение упорядоченно-подскакивающих колебаний тела, вызванных принуждением со стороны партнера-хозяина: «В мерный круг твой бег направлю…»).

Языков описывает ту же ситуацию, что и Пушкин (приручение свободного животного, деидентифицирующее его, согласно требованию кастрационного комплекса), и притом во многом в тех же, что и его предшественник, выражениях: « Погоди; тебя заставлю Я смириться подо мной: В мерныйкруг твой бегнаправлю Укороченной уздой» -> «…Скоро, скоропод замок! Тешь копыта удалые, Свой могучий беги скок! <…> В сбруе легкой и красивой <…> И бренчащий поводами, Стройно-вернымишагами Ты пойдешь под седоком». Языков превращает, однако, «кобылицу» в «коня» и тем самым сохраняет только один из двух кодов источника.

Интересно, что Языков удлиняет претекст — в основном плеонастическим путем (ср. хотя бы: «кипит и пышет», «полон сил, удал», «бег и скок» и т. д.). Иначе говоря, Языков маскирует интертекстуальное упрощение смысла тем, что превосходит Пушкина в объеме словесной массы, в парафрастичности. Интертекстуальному редукционизму может, как видно, сопутствовать quasi aemulatio.

Спрашивается: не в том ли всегдашний смысл словесной избыточности, чтобы компенсировать собой интертекстуальный редукционизм (ср. сведение социалистическим реализмом всех возможных источников только к классической литературе XIX в., с одной стороны, а с другой — крайнюю избыточность тоталитарного словесного искусства)? [69]

69

Ср. об избыточности «идеологического романа» (в том числе и тоталитарного): Susan R. Suleiman, Authoritarian Fictions.The Ideological Novel as a Literary Genre, New York 1983, passim.

7.2.Reductio — регулярный интертекстуальный прием Языкова в приложении к творчеству Пушкина: ср. его «Элегию» (1831) как упрощение пушкинского «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…» (1830).

Интертекстуальный редукционизм сочетается у Языкова с анальной тенденцией, которая манифестируется, среди прочего, самым неоспоримым образом — в тексте, посвященном анальному половому акту:

«В который раз?» И обернулась Меня спросила Ко мне спиной! Младая Лила Разгоряченный В полночный час. Я угадал. Я отвечал, Что означал Что не считал; Переворот; И улыбнулась И запрещенный Мне ангел (sic!) мой! Был сладок плод. [70]

70

Benjamin Dees, Jazykov’s Unpublished Erotica. — Russian Literature Triquarterly(1974, № 10), 1975, 409. Отметим здесь анальную пародию на пушкинскую «Кобылицу…» в юношеском стихотворении Лермонтова «Тизенгаузену»: «Не води так томно оком, Круглой жопой не верти, Сладострастьем и пороком Своенравно не шути. Не ходи к чужой постели И к своей не допускай, Ни шутя, ни в самом деле Нежно рук не пожимай. Знай, прелестный наш чухонец, Юность долго не блестит, Хоть любовник твой червонец Каждый раз тебе дарит; Знай, когда рука Господня Разразится над тобой, < мотив Страшного суда, который вновь возникнет в „Смерти поэта“. — И.С.> Все, которых ты сегодня Зришь у ног своих с мольбой, Сладкой влагой поцелуя Не уймут тоску твою, Хоть тогда за кончик хуя Ты бы отдал жизнь свою» (William Н. Hopkins, Lermontov’s Hussar Poems. — Russian Literature Triquarterly,1976, Vol. 14, 427).

Поделиться с друзьями: