Психофильм русской революции
Шрифт:
Я только тогда понял трудность своего положения. В себя я пришел, но был слаб и совершенно беспомощен. Кто же мне поможет?
Штаб генерала Драгомирова уже уехал в Сербию. Комиссия тоже уехала. Было ясно: Новороссийск покидали. И если меня не вывезут, не стоило приходить в себя.
– О вас уже позаботились и уже записали на эвакуацию, - сказала мне сестра.
Я сильно встревожился, хорошо зная, как бросают больных, и думал, что мне не выбраться. Я едва двигался. Все тело было усеяно темными точками бывших кровоизлияний. В тифозном бреду я показывал их и говорил, что это сифилис. Меня мучила жажда, хотелось кислого и сладкого.
Я узнал, что генерал Розалион-Сошальский, собираясь уезжать, передал сестре свои часы и сто двадцать тысяч рублей денег, тогда уже почти ничего не стоивших.
Я с наслаждением пил сок от фруктовых консервов, которые мне покупали в городе. Тело приходило в порядок гораздо медленнее, чем психика. Душа моя рвалась из перспективы плена большевиков, и инстинкт самосохранения пробуждался в полной силе. Как было выбраться?
И тут по ночам меня охватывал ужас. Ведь у меня был страшный документ члена Комиссии по расследованию злодеяний большевизма.
В комнате со мной лежало одиннадцать очень тяжелых больных. Один больной тяжело кашлял, и я узнал в нем страшные звуки, мучившие меня в моих кошмарах. Мой сосед тоже поправлялся и рассказал мне, что все считали меня уже погибшим.
Пришли ко мне и мои спасительницы - женщины-врачи. Они были мои ученицы, еврейки. Они сказали, что мои вещи и документы находятся у генерала Розалион-Сошальского, который придет навестить меня. Говорили, что беспокоиться мне нет основания, что Екатеринодар еще держится. Когда же я сказал, что был членом следственной комиссии и потому не могу оставаться, то моя собеседница мне тихо сказала: «Об этом не надо говорить. Вам надо уходить».
Все обещали мне помочь, но выполнить это было нелегко. Я не спал по целым ночам и тревожился. Если срок определяют в две недели, то надо рассчитывать на одну. Я много ел, но не мог сидеть в постели. Уныло тянулось время.
На улице ревел норд-ост и наводил уныние. С моего места через окно был виден какой-то странный конус, долго притягивавший мое внимание. Я не мог понять, что это значило. Это оказалась вершина цыганского шатра бродячего табора, стоявшего недалеко от больницы.
Однообразна была жизнь больничной палаты, и я думал, как важно врачу самому побывать в шкуре больного, чтобы знать его мелкие потребности. И я припоминал, как в первые дни моего пребывания в первом госпитале сестра над моим ухом сказала генералу Розалион-Сошальскому:
– Вот эти двое лежат, всеми брошенные.
Но меня друзья не бросили.
В палате была очень милая сестра. Она отправилась на эвакуационный пункт похлопотать о моей эвакуации, но ей там грубо отказали эвакуировать меня.
Пришел ко мне генерал Розалион-Сошальский, которому сказали, что я теперь в сознании и что со мной можно говорить. Он задержался в Новороссийске и почему-то не успел эвакуироваться со штабом. Мы уговорились ехать вместе. Он принес мне документ с отпускным билетом. 105 тысяч рублей показались мне несметным богатством.
Потянулись тяжелые дни выздоровления. Уныло завывал ветер за окнами, а слухи, один другого тревожнее, ползли к нам в палату. Мне сделали ванну. Я стал садиться и пробовать ходить, тренируя себя. Издали уже доносилась канонада. Одни говорили, что это учебная стрельба, а сиделка философски заметила: «Совсем как тогда, когда входили добровольцы...»
Однажды утром фельдшер объявил, что англичане высадили десант и что целый полк шотландцев прошел по городу. Потом сообщили, что сюда пришла Марковская дивизия и что город будут защищать. Никто ничего не понимал и тешил себя несбыточными надеждами. Так отражалась действительность в сыпнотифозной палате.
7 марта сестра сказала, что хлопочет, чтобы достать мне что-нибудь, во что бы я мог одеться. Тогда я решил выйти и с трудом, опираясь на палку, отдыхая через каждые десять шагов, отправился к доктору Лодыженскому, чтобы выпросить одежду у американского Красного Креста. С этого дня начались мои мытарства. Я выходил в город в халате, под которым было только нижнее больничное белье. Валенки мне дал сторож больницы. Доктор Лодыженский дал мне записку в склад американского Красного Креста, и я поехал туда на извозчике. Туда я вошел изможденным и оборванным, хуже нищего, изображая тень человека. Я оброс за время болезни длинной, уже седеющей бородой. Генерал Розалион-Сошальский, увидев меня в этом виде, назвал меня мельником из оперы «Русалка».
Раздававшая вещи дама, видевшая меня во время работы на пароходе «Саратов», ахнула, узнав меня, когда я назвал себя.
– Как? Неужели это вы, доктор?
Я ей чем-то помог раньше, и теперь она платила мне сторицею.
Меня одели, собрав какую-то ветошь. На складе был пожертвованный американцами хлам старых вещей. Но это все же было нечто, и я вернулся в палату в старом пальто, в поношенном пиджаке и старых заплатанных башмаках. Кто-то носил эти вещи в Америке? Наверное, не из миллиардеров!
Я стал усиленно тренироваться. Выходил на воздух и просиживал у домика больницы на скамеечке.
Был март. Но весна наступала туго. С высоты холма, на котором находилась больница, открывался вид на бухту, посреди которой стоял броненосец «Король Индии». Было холодно. Норд-ост стих. Трава еще не зеленела. Часто издали слышалась канонада. Рассказывали, что с юга теснили «зеленые», которые взяли Геленджик. Катастрофа надвигалась все ближе. Генерал Розалион-Сошальский, мой добрый гений, выхлопотал мне полное английское обмундирование, и мы поехали получать его. Эти хлопоты были мукой. Повсюду все было обставлено тысячами ненужных формальностей. Надо было писать никому не нужные и ложные бумаги. Во всех канцеляриях сидели цветники никому не нужных барышень. Ставили штемпеля без счету. Генерал вел меня под руку. Мы ходили по складам, просили, убеждали, и если что помогало, то только генерал-лейтенантские погоны, с которыми все-таки еще немного считались.
Мы хлопотали о выезде. Надо было получить заграничные паспорта. И мы их получили, но как! Целыми часами стояли в очереди, среди невероятной ругани. Я сам видел, как в одной такой очередной группе произошла форменная потасовка, и один офицер, размахнувшись, дал в морду другому. И ничего: никакой реакции. Честь в те времена была предрассудком от прошлого века. Пробуждался чисто животный эгоизм. Паспорта надо было визировать. Мытарства по консульствам и контрразведкам, везде с очередями и препирательствами. На моем паспорте было два штемпеля! И в последующих мытарствах никто никогда не спросил этой глупой, фиктивной, даже лживой бумажки, ибо в ней не значилось даже звания, а только имя, фамилия и года. По старым бюрократическим правилам старые паспорта Империи при этом отбирались служащими барышнями, чтобы их потом растоптали громившие канцелярии красноармейцы.
Зачем и кому нужна была эта нелепость? И надо признаться, что у большевиков эта процедура была умнее и проще. Кто-то выдумал эту чепуху, чтобы мучить и стеснять людей.
Это было тем непонятнее, что руководители Добровольческой армии ведь приняли путь революции с ее заветами и отреклись от старой России, а выдумали такую формалистику, которой никогда не бывало в старое время. Называли имена генералов Владимира Драгомирова, Вязмитинова, которые руководили делом. А ведь Вязмитинов был очень левым генералом, который в данном случае доводил пороки бюрократизма старого режима до глупости. Разве нельзя было простым приказом устранить эту чепуху, а армию барышень - упразднить! На эту бессмыслицу тратили деньги и время, а враг уже стоял у ворот. Вместо того чтобы впоследствии в эмиграции продолжать отстаивать завоевания революции, много было бы умнее взять от революции то, что она провозгласила, но никогда не выполнила, и отбросить ненужную канцелярщину. Копировали у большевиков, устраивая бесконечные регистрации.