Психофильм русской революции
Шрифт:
Идет война нижних ярусов трюма с верхними. Если закрыть люк брезентом, в трюме воцаряется мрак и снизу звучит отчаянный вопль:
– Открыть брезент!
А сверху ответ:
– Закрыть! Здесь холодно.
Снизу:
– Мерзавцы! Здесь темно. Что за свинство!
– Давайте поменяемся!
Властный голос коменданта решает:
– Открыть!
– И страсти успокаиваются.
На фоне утренней тишины вдруг с нар раздается голос Ольги Николаевны. Молодая женщина с негой потягивается и мечтательно говорит:
– Хочу «загнать» кожаную куртку. Поручик, сколько дадите за безрукавку? Ха-ха-ха! Только поллиры? Не разживешься. Хочу инжиру. Две связки дадут? Что делать, хочется!
Кто-то снизу дразнит:
– А разве можно, Ольга Николаевна, спускать казенные вещи?
Ольга Николаевна беспечно бросает ответ:
– А мне какое дело? Теперь она моя, а не казенная. Хочется инжиру.
И «спускали» все, что было можно. Когда мы стояли весной на «Херсоне» в проливе, турецкие лодочники скупали шинели, одеяла и меняли их на коньяк, на четвертушку табаку...
Опустившийся полковник «предъявлял требования». В комиссии он возмущался, что ему не дали «госпитального лечения». Он требовал «массажа и электричества», хотя все органы у него были в порядке, и врачу было непонятно, какой член тела ему надо было массировать. Теперь он возмущался: «Как? Мне не вернуть руки? Должны лечить!»
Не было Великой России. Не было Императора...
Мы гибли. Питались подаянием и все еще воображали, что кто-то и что-то должен давать. «Но у французов ведь есть!» - «Есть, да не про нашу честь», - вспоминалась пословица.
Ноябрьские вечера были длинны. На нарах трюмов ютились люди, сидя на корточках и в разных позах. Кто резался в карты, кто умудрялся читать обрывок книги. Многие курили. Голые фигуры, приткнувшись к свету, вылавливали вшей.
В одной из деревянных клеток трюма целыми часами возился старик-доктор. Это был отчаянный морфинист. Вся жизнь его проходила в этой возне со шприцами и пузырьками. Он то нагревал их на огарке свечки, то шарил в мешке иголки. Эта фигура гибели и наслаждения отравой была страшна даже среди всего ужаса трюма. И если не хватало яда, старик беспомощно лежал в прострации и мучился. Но много раз глубокой ночью он зажигал коптилку и снова копался в своих вещах. Потом сидел и думал... О чем? О сыне ли, расстрелянном большевиками, а может быть, вспоминал времена Императорской армии, в которой был дивизионным врачом? Но, вероятнее всего, он просто переживал те наслаждения наркомана, которые неизвестны нам, простым смертным. Тогда он уходил из мрачной берлоги современности в тот дивный мир грез, в котором нет ни времени, ни мрачных пыток французской инквизиции трюма корабля.
Ночью мы спали, и спали хорошо. Но нестерпимый зуд от вшей не давал душе уйти из спящего тела: вши призывали ее назад. В сновидениях дух переносился по сценам прошлой жизни и наряжал ее в прекрасный наряд. Под утро неизменно снились яства. На все лады грезились накрытые столы, приборы, сласти, закуски, колбаса и почему-то полупрозрачный поросенок, похожий на фисташковое желе.
Все это видел дух и ел, не насыщаясь, а голодное тело лежало на кровати. Наяву эти грезы были неосуществимы. И странно: большевики уже снились реже. Сказкой казались воспоминания прошлого. И если когда-нибудь Ольга Николаевна, став бабушкой, будет рассказывать об этом прошлом своим внукам нового поколения, им эта сказка покажется слишком фантастичной. Царевнами им покажутся обыкновенные женщины далекого прошлого и призрачными героями те люди, которые, совершая легендарные подвиги на полях сражения, тогда еще не превратились в оборванцев, ютившихся на нарах трюма.
Были тут разные типы: гвардейский полковник с изящной женой, похожей на куклу, беспечно распевающей шансонетки. Как только муж отвернется, она заглядывалась на поручиков. Были грубые хулиганы, были студенты, потерявшие всякий облик людей, учившихся чему-нибудь, и были настоящие бандиты-товарищи, как будто бы только что вырвавшиеся из Совдепии.
Вожделениями большинства были молоко и высадка.
Перед рассветом на юго-западе сияла в голубоватом свете Сириус и мягко гасла диадема Ориона. Из-за древней Халкедоны - города слепых, - теперь предместье Мода, багряной полоской росла заря.
Далеко справа, из Малой Азии, доносился почти неуловимый знакомый гул далекой канонады.
– Кемаль-паша у врат Европы.
Морфинист-доктор крал у моего брата табак. Проснувшись ночью, брат видел, как старик шарил в его сумке. Он не сказал ему ни слова. А утром морфинист наивно говорил, что он не понимает, кто бы мог ночью взять у брата из сумки табак? Яд делал свое дело и уничтожал мораль.
Предполагалось преобразовать судно в госпитальное, и запросили, кто желает на нем служить. Я подал заявление о желании служить Русской армии. Но у меня не было протекции, и потому назначение мое было безнадежно.
Еще одно преимущество большевиков. Там каждого человека со знаниями и работающего сейчас же использовали. Здесь же труд и знания никому не были нужны. Надо было быть «своим» и иметь связи. Там за человека знающего хватались обеими руками. Здесь важны были только оклады и штаты.
Мы с братом пошли в армию, чтобы исполнить свой долг, и мы его исполнили, но связей никаких не имели и потому чувствовали себя париями.
Назначенный вновь главный врач предложил мне остаться на пароходе и даже обещал назначить консультантом. В это время на пароход приехал помощник военно-санитарного инспектора Коклюгин и объявил, что все врачи старше 43 лет свободны и перечисляются в разряд беженцев.
Так закончилась моя работа в белых армиях. В первый момент мне стало нестерпимо обидно. Так вот зачем, бросив все, с винтовкой в руках ушел я в Добровольческую армию, участвовал в боях, нес тяжелую работу врача в переживаемые ею бедствия, чудом оправился от тифа, а теперь по-чеховски: «Позвольте вам выйти вон!»
Мой коллега доктор Бораковский был назначен на пароход «Владимир», отходивший с беженцами в Сербию. Он пообещал взять меня с собой. В один миг мы с братом собрались и перешли на катер, который скоро отчаливал.
Через час мы очутились на пароходе «Владимир», и я вступил в отправление обязанностей помощника д-ра Бораковского.
Новая и уже последняя страница белой эпопеи.
С посадкой на «Владимир» я перешел на положение эмигранта, или, как стали его называть, беженца. Психологически я ненавидел это положение и звание. Я был в армии, всегда уходил с последними и никогда не бежал. А тут вдруг вам налепляют ярлык беглеца.
На пароходе все стали теперь «бывшие» - чины гражданского ведомства с семьями и те военные чины, которые по новому приказу, как и я, остались за штатом и были перечислены на положение беженцев. Такими же стали генералы и штаб- и обер-офицеры, не получившие штатных назначений. Состав публики был иной, чем на «Ялте», и более интеллигентный. Много ехало «категориков» и уклоняющихся. «Владимир» после «Ялты» казался раем. Однако я знал, что законы морального падения одни и те же и что и здесь скоро проявится знакомая картина.
Волновались, опасаясь, примет ли нас Сербия. Из Румынии пришел пароход с беженцами, которых там не приняли. После длинного ряда ненужных мытарств и формальностей их посадили на пароход «Владимир».
Однако не всегда же люди в периоды этих скитаний страдали. В один из дней я записал в дневнике, что мы чувствуем себя великолепно и что настроение вовсе не унылое. Ясный день и хорошо на душе. Секрет сносной жизни при таких условиях - это отучить себя от праздных несбыточных мечтаний и обрывать надежды. Без них живется легче. А этой способностью я обладал в совершенстве. Сиди себе, как в кинематографе, и созерцай. Я тогда считал все погибшим и в личной жизни полностью ушел в свои научные работы, трудясь над математической обработкой своих теорий при самых невероятных условиях.