Психофильм русской революции
Шрифт:
Рабская душа клоуна, привыкшего получать пощечины, сказалась. Он бесстыдно описывает, как он вручил своему слону Бэби древко с красным флагом и пропутешествовал по улицам Москвы, приветствуя гибель России. И, однако, на следующее утро нашелся человек, который возмутился подлостью Дурова и по телефону сказал ему: «Слушай ты, шут Дуров! Если ты еще раз появишься со своим слоном и воззваниями на улице, то пуля пробьет толстое пузо твоего слона...»
Шут остался только шутом, который повествует о завоеваниях революции. Пули залетали в цирк и убивали его зверей, а другие из них дохли от голода. Трагическая смерть «красного слона» от голода революции была апофеозом ее завоеваний.
Как пример необычайной низости «перелетания», вызываемого жаждою выгоды и подлаживания к низким инстинктам толпы, приведу следующий. Много десятков лет в старой России существовал патриархальный семейный журнал для домашнего чтения «Нива». Этот чисто русский, если хотите по-модному — «национальный», орган был чрезвычайно распространен во всей России, и никому не могло прийти тогда в голову, что его издатель, А. К. Маркс, латыш, враждебно настроен по отношению к России. После революции в Риге этот журнале воскрес, даже с такою же обложкой. Но, вторя вкусам февральской интеллигенции, он стал «лягать» бывшую Россию и специализировался на поношении династии Романовых, чем, между прочим, занимался и Союз русских писателей и журналистов в зарубежье того времени. Грязные и плоские статьи, оскорбляющие чувства русского человека, были писаны с революционным пошибом, напоминая о вечной истине басни Эзопа, воспроизводящей осла, лягающего впавшего в немощное состояние царя зверей. Когда я, живя в дебрях эмиграции, увидел знакомую обложку, в моей душе пахнуло добрым старым временем, я соблазнился и выписал этот журнал. Но, ознакомившись с ним, я отказался от выписки этой мерзости.
ГЛАВА X
Период добровольцев в Киеве
Это было время наивысшего развития успехов Добровольческой армии, которая докатилась до Орла, но оно длилось всего месяц и характеризовалось сильным снижением того душевного подъема, с которым встретили добровольцев.
В первых числах сентября я, как член Комиссии по расследованию злодеяний большевизма, посетил вместе с генералом Рербергом тюрьму. Мы обошли камеры и здесь услышали, что арестован начальник контрразведки полковник Щучкин. Мы так и не узнали, в чем дело, однако Щучкин был смещен и переведен в Курск. Перед тем мы были у него, и он произвел на меня впечатление дельного и осведомленного человека. Было много неправильно арестованных по доносам, как всегда бывает в эти времена. В тюрьме работало несколько настоящих следователей, но разобраться в делах было трудно.
Старые жандармы имели опыт и нюх, но в это смутное время возможны были и злоупотребления. Поэтому бывало, что многие чекисты выходили чистыми только потому, что доказать их преступления было невозможно.
Очень характерна была взаимная страховка. И вот, если большевик спас контрреволюционера, в свою очередь, когда контрреволюционеры приходили к власти, они спасали большевиков. Это получило форму взаимного договора: «Я спасу тебя, а если мне будет угрожать опасность от твоих, ты спасешь меня». И эти договоры свято выполнялись. Люди были осторожны, чтобы не скомпрометировать себя в глазах революции, которую далеко еще не победили.
Порядок в тюрьме при добровольцах был правовой, и никаких незаконных притеснений не делалось. Но она была набита битком. Перед нею стояла длиннейшая очередь для «передачи». Родные носили заключенным пищу. К арестованным относились вежливо и корректно.
Администрация сохранилась прежняя, она пережила и большевиков. Нельзя было добиться очереди допроса. Расследование не поспевало за жизнью. Обнаружить юридически виновность было очень трудно. Агентура и тайная разведка добровольцев, будто бы работавшая во время большевиков, приписывала себе заслуги и деятельность, которых она не имела. Это были в большинстве случаев самозванцы. Мы посетили двух приговоренных к смерти военно-полевым судом. Они содержались в одиночных камерах. Один из них, молодой человек обычного скромного вида, был бандит Струк, осужденный за разбой. Другой, интеллигент, был тот самый предатель Гальске, который выдал чека своих родственников. Они ждали исполнения приговора, ибо добровольческая власть не могла найти исполнителей, которые добровольно пожелали бы взять на себя роль палача. На лицах этих смертников не было ничего характерного, и вид их был самый обыкновенный, как обыкновенной была и смерть в эти времена. Они спокойно сообщили, что они невиновны.
Когда я ближе познакомился с Добровольческой армией, я понял, что дело ее обречено. Тем не менее я сознательно пошел в ее ряды, чтобы бороться с революцией, хотя и без малейшей надежды на успех.
Тогда еще не знали идеологии вождей, и имена Драгомирова и Бредова напоминали о старых добрых временах. О Царе в Добровольческой армии не говорили ни слова, но открытых противомонархических выступлений не было.
Состоя врачом Кинбурнского кавалерийского полка, а вместе с тем и единственным врачом всей 7 формировавшейся кавалерийской дивизии, я посещал казармы. Всего-то было триста человек без лошадей и с недостаточным количеством винтовок. Это, конечно, не были старые полки Императорской армии. Но налицо было около десяти кадровых офицеров Кинбурнского полка, и это были достойные офицеры старого времени и старых традиций. В состав солдат влилась учащаяся молодежь, гимназисты, студенты.
Однажды, идя по улице, я заметил, что молодой драгун отдал мне честь. Лицо его показалось мне знакомым, и я узнал в нем моего племянника Андрея Краинского, который поступил в кавалерийский полк. Он скоро погиб в боях Добровольческой армии.
В это время я жил чисто демократической домашней жизнью. Жалованья я не брал, столовался в дешевых кухмистерских. Одежда моя поизносилась. Ходил в погонах военного врача и всегда был вооружен. В будущем была пустота, и часто, пробуя себе представить будущее, я почему-то рисовал себе картины, которые позже полностью сбылись. Мне рисовался бивак боевой части, а я будто бы сижу за костром и в котелке варю для себя пищу. Я вспоминал, как во все предшествующие войне годы я постоянно видел во сне войну во всех видах, и я любил эти сны. И странно - я видел себя солдатом кавалерийского полка. И теперь не раз мне приходилось выступать именно в этой роли. Даже мечты не шли дальше этих картин. «Все равно убьют», - думал я.
У меня были великолепные сапоги, и я часто шутил, что большевики упустили случай поживиться ими: в те времена за хорошие сапоги убивали. Проводил я время между казармой, штабом и комиссией, а все-таки забегал в лабораторию университета, где вел свои научные работы. В это время я сначала жил в лаборатории госпиталя, а потом переселился в комнату, которую снял в семье пожилого доктора, служившего директором какого-то малого банка. В моей лаборатории во времена всех режимов было полно врачей, студентов и курсисток. Лекции мои охотно посещались, и были у меня любимые ученики. Но при добровольцах научная работа стала отходить на задний план, а политическая борьба меня все больше затягивала.
Возвращаясь из театра, где я играл в оркестре, я до глубокой ночи записывал свои исследования и писал доклады Комиссии. Жизнь моя была полна, и мне не приходилось задумываться над личными переживаниями. Сравнивая с нею полную унижений и попреков жизнь эмиграции, я уверенно могу сказать, что тогда я был счастлив.
У моего хозяина-доктора была дочь, которая хорошо пела, и по вечерам иногда мы играли с ней дуэты - я на виолончели, а она на рояле.
Кругом было всеобщее разорение и гибель. И в один далеко не прекрасный день я узнал, что мой хозяин-доктор повесился в своем банке. Не сладка была большинству жизнь в те времена, и люди уходили от нее в недра небытия.
Жильцы ютились в одной комнате, которая отапливалась. И этой скудной по обстановке жизни все время вторила канонада с Ирпеня, то затихавшая, то обострявшаяся. Временами росла тревога. Да, тревога! А что было делать? Ведь выхода не было никакого. Об эмиграции тогда никто не мечтал. Придут большевики и начнут расправу. И никуда от них не скроешься.
Добровольческая власть по образцу большевиков ввела и уголовный розыск, но это было бесполезно. Всюду царил бандитизм, и преступность была колоссальна. Всюду оставались агенты большевиков, которые агитировали, угрожали, распространяли слухи. Все еврейство было против добровольцев.
Галичане как-то сошли со сцены. Сначала они отошли к Ирпеню, а потом о них забыли. Там были уже большевики. Правительство больше -виков ушло в Чернигов и оттуда слало строжайшие декреты, ставившие нас - особенно членов Комиссии - вне закона. Прилив добровольцев захлестнулся. Но зато отовсюду повылезали военные, чиновники и потянулись за местами. Идея добровольчества уже не владела психикой. Возобновляющийся бюрократический аппарат слишком был отравлен керенщиной и гетманщиной, и в нем с новой силой вспыхнули старые пороки: протекция, связи, кумовство. Набрать годных людей было трудно. Реквизиции переходили в грабеж: понравится какому-нибудь полковнику квартира - он ее и реквизирует.