Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Психологическая топология пути
Шрифт:

Это я хотел сказать в связи с памятью и еще хотел элемент разума немножко проиллюстрировать на свойстве памяти. Есть цветы (сейчас я это свяжу с «давать мыслить»), которые воспринимаются мною как таковые, являются источником восприятий, переживаний, если в моей памяти или в моей внутренней истории, в моем историческом элементе содержатся, скажем, какие-то другие цветы (вместо «цветы» можете вставить «мысли»). Этот факт мы можем изобразить таким образом; есть конус возможных для нас событий (так же, как в теории относительности) и есть то, что внутри него будет восприниматься в качестве цветов, в качестве красивой женщины и т д. Но я показывал, что совсем не физические качества здесь играют роль, и следовательно, само существование физически красивой женщины может быть в безразличной области – я уже перехожу на язык физики – по отношению к тому, что должно быть или что есть внутри конуса. Так вот, этот конус может быть узким или широким. Очевидно, и люди отличаются друг от друга тем, что у одних узкий конус, а у других – конус пошире. Допустим, что в начальной точке конуса или в нулевой точке сошлось прошлое. Я назову это вместимостью или первовместимостью, и частично, тем самым, отвечу с другой стороны на этот сложный вопрос о разуме. Понимаете, в нашем мышлении есть парадоксальное обстояние дела: мы пользуемся каким-то языком описания, но забываем о том, что есть условия смысла терминов этого языка описания. И иногда язык-то может сам существовать (значение терминов, слов и т д.), а условия смысла могут не выполняться. Возьму пример из моральной области: часто мы представляем себе так, что некоторые ситуации могут быть сами по себе моральными или аморальными, и что мораль означает моральность или торжество морали. Скажем, если переходить на оценки, означает моральность событий в этой ситуации, моральность людей как авторов и носителей этих событий и т д. В действительности это ошибочно. Проблема морали состоит не в том, чтобы все было морально, – это человеку малодоступно (что прекрасно знал Пруст), – а в том, чтобы создавать ситуацию, в которой имеет смысл что-либо описывать в терминах и в понятиях морали. Я очень легко мог бы вам это доказать, просто поставив зеркало перед нами самими, потому что мы как раз и есть ходячие образцы существования истинности той проблемы, которую я вводил, по той простой причине, что мы живем в ситуации, которую можно назвать ситуацией неопределенности; она неописуема таким образом просто потому, что не было актов первовместимости – не было совершено некоторых исторических деяний, – таких, чтобы имело бы смысл описывать людей, живущих в этой ситуации и имевших до этого какую-то историю, в моральных терминах (идентифицировать в морали причину каких-то явлений, поступков и пр. и пр.). Например, то, что делает российский человек, чаще всего неописуемо в этих терминах; хотя в натуральном языке он, конечно, обладает психологическими качествами моральности или аморальности. В действительности он – в безразличной области, там не было актов первовместимости: нет причины считать что-то моральным или аморальным. Скажем, советский турист за границей струсил перед какой-то ситуацией. Вместо того, чтобы искренне и откровенно ответить на простейший вопрос, он начал темнить, – мы склонны употреблять психологический язык, и поэтому говорим, что он нечестный, лицемерный, аморальный человек. Оказывается, мы не можем применить этот язык. По тому закону, который я называл «слишком поздно». Совокупностью всех своих предшествующих действий турист едет за границу (в силу милости властей, в силу патернализма, в силу компромиссов; компромисс – моральная оценка, я не хочу никакой моральной оценки), и там уже бессмысленно «выпендриваться». Ну, что значит вести себя по-джентельменски человеку, который уже был на комиссии райкома? И что – он должен быть джентльменом в Марселе?! Абсурдно. Но – поверните. Что я хочу сказать? Что он неописуем в этих терминах. Я не хочу сказать, что он плохой или хороший. Значит, мораль есть создание ситуации морали, то есть такой ситуации, в которой мы осмысленно достигаем какого-то понимания путем применения терминов морали. Если мы применим к поведению этого человека в Марселе термины «труслив» или «храбр», мы ничего не поймем, – но не потому, что «не труслив», «не храбр». В этой ситуации можно просто постесняться быть храбрым. Это что – трусость? Это есть нечто, лежащее совершенно вне морали, вне моральных оценок (я не хочу сказать «хорошо» – «плохо», я хочу указать на условия самой осмысленности применения таких терминов). Есть некоторые ситуации, которые вообще психологической оценке не подлежат, хотя элементами этой ситуации могут быть люди, безусловно имеющие психологию. Но это совершенно разные вещи: есть то, о чем можно говорить на языке психологии, а есть то, о чем нельзя говорить на языке психологии, если ты этим языком что-то хочешь понять. В данном случае такой язык не служил бы пониманию. Так в чем же суть дела? У такого человека нет истории, содержащей акты психологической первовместимости мира, скажем так. Например, глаз художника – есть акт первовместимости природы как пейзажа, – потому что природа сама по себе не есть пейзаж, а когда совершился этот акт, а мы уже находимся в истории искусства, то мы смотрим на природу в терминах пейзажности ее красивого – некрасивого пейзажа. Но это осмысленно только тогда, когда совершился акт первовместимости, который придал потом смысл самому употреблению этих терминов и создал возможность видеть пейзаж. Без предшествующего существования актов первовместимости, называемых художественным зрением (кто-то когда-то это сделал), нет никаких причин говорить: красивый пейзаж, некрасивый… Точно так же может не быть причин говорить: добро или зло. Быть моральным – значит создавать актами первовместимости или актами моральной первовместимости мира такие ситуации, в которых осмысленно вменять людям добро или зло. А вменимо добро или зло только свободным людям, кстати. В том числе вменимо джентльменство, «неджентльменство» и т д. Видите, какие есть тонкие законы. А мы все время с ними имеем дело.

Я, казалось бы, говорю на теоретическом языке, – но не теорию же я вам рассказываю, хотя это, конечно, теория. Просто я доказываю вам, что мы в жизни – теоретики. Или мы теоретики, или мы просто болтающаяся в проруби щепка. Скажем, по отношению к ситуациям, которые я назвал «слишком поздно», есть простой закон нравственной гигиены: стараться не попадать в ситуации, когда слишком поздно устраняться из них, потому что внутри них решить ничего нельзя, есть неразрешимые ситуации. То правдоискательство, о котором я говорил вам, которое праведным ужасом наполняет мир, – вы ведь знаете, что кроме ужаса зла существует ужас праведности, существует такой ужас. Наш, так сказать, любимый автор в силу тех вещей, о которых я говорил, когда приводил примеры, как он поступил с мебелью своей тети, – не потому, что он ее не любил, – мебель, которую он отдал в дом свиданий, как он жил сам, как он описывает Шарлю, – он все время идет в той области, где должны быть совершены акты, в которых может кристаллизоваться соль человеческая, то есть евангелическая соль. Когда осмыслено – тогда добро. Ведь люди – не трава, они что-то должны совершать, в том числе и добро, в титанической борьбе с Богом. Потому что там накапливается то, чем платить за веру. За все нужно платить, а накопления – в грехе, в противоборстве, в реальных испытаниях, – ими мы можем заплатить за веру. А иначе живут культурные люди с неоплаченной верой (они верят, не имея чем платить за веру). Таких людей Ницше называл полыми людьми (вернее, то, как он их описывал, можно так выразить; по-моему, такого термина у него нет). Полые люди – у которых нравственность и видение мира не вырастают из собственной души, а являются просто нормами культуры и приличия, которым они следуют. А это очень хрупкая почва: она не держится на актах первовместимости. Это акты в философии по традиции называются онтологическими актами. Из них возникают некоторые предметы, некоторые объекты, которые суть создания, дающие рост. Первоакт вместимости – совершенный когда-то, кем-то, – в котором уместился мир в качестве пейзажа, есть возможность большего пейзажа. То есть – возможность всех последующих, совсем других, новых, разнообразных пейзажей. Мысль тоже предполагает акт первовместимости, и в этом смысле я как раз и определял ее как возможность большей мысли. Или – мысль есть возможность мысли. И вот то, что Пруст чаще всего называет особой реальностью произведения, есть срез существования каких-то особых объектов (хотя их нельзя увидеть в качестве объектов так, как можно увидеть человека, дерево, стол и т д.); это явно какие-то дискретные, выделенные устройства, являющиеся условием продуктивности нашей душевной жизни и мысли и как бы выбрасывающие из себя свои ростки в нашу на поверхность выступающую сознательную и мыслительную жизнь. То, что уже можно сделать – после того как есть акт первовместимости. Скажем, о европейце я могу сказать (не в том смысле, что Европа лучше Грузии – философия вообще не считает, что «хороший» или «плохой» есть принадлежность каких-либо предметов), что он есть человек, о котором имеет смысл говорить в терминах морали и описывать его в терминах морали, достигая тем самым какой-то полноты и уникальности описания, то есть понятности.

ЛЕКЦИЯ 21

21.12.1984

Мы ходим как бы кругами, сжимая дело с разных сторон, и поэтому неизбежны кое-какие повторения, но то, что не годится в письменном тексте, то, наверное, хорошо в устном, потому что помогает вспомнить то, что говорилось раньше. Из того, что мы говорили в прошлый раз, давайте закрепим один пункт. Он касается темы разума как бесконечной чувствительности и того, что я в связи с разумом говорил о некоторых актах, называемых мною актами первовместимости. То есть некоторых условий и предпосылок того, чтобы вообще был какой-то мир, в котором осмыслены и могут быть высказаны этические или психологические суждения. Нам нужно привыкнуть к тому, чтобы в наших головах останавливать действие предметных картинок. Вот мы смотрим на мир, на самих себя, на других и, пока мы это делаем, в нашем сознании пляшут, не просто действуют, а буквально пляшут предметные картинки. Буддисты сказали бы в таких случаях, что наш разум похож на метание обезьяны в клетке. Это действительно похоже, но сейчас я имею в виду совсем не сторону физического беспокойства или нервности, а тот факт, что в нашей голове пляшут – независимо от нас – предметные картинки всего того, о чем мы можем подумать и что мы можем почувствовать. Я говорю: психология. Имеются в виду какие-то психологические качества: злой, добрый, чувствительный, нечувствительный и т д., тысячи всяких психологических вещей. И мы, уже имея предметную картинку, никак не можем мыслить о том, что дело не в том, чтобы в терминах этой предметной картинки у отдельно взятого человека, которого мы наблюдаем, было бы то, что мы называем психологией. Мы никак не можем отделаться от той картинки, которая дана натуральными качествами существ, называемых людьми. Если философ говорит, что, простите, в данном случае вообще неприменима психология, конечно, мы должны возражать, повинуясь действию предметной картинки. Как же – люди ведь имеют психологические качества… Но, повторяю, наличие качеств у людей есть действие в нас предметной картинки этих качеств. Это довольно сложно ухватить, но если это не ухвачено, все остальное не имеет смысла. То есть не имеет смысла ни то, что я говорю, ни роман Пруста. Потому что если вы, не понимая этого, будете о чем-либо говорить, то это будет просто набор слов, которые вы встречаете вокруг себя. Ну а когда этот набор слов венчается этикеткой «гуманизм», то уж совсем становится страшно. Ничего разумного высказать о том, что действительно беспокоит людей в XX веке и что беспокоило Пруста, ничего разумного об этом и в том числе и о себе высказать нельзя, и мы все время будем оказываться в цепях без нас вращающегося механизма, гнаться внутри него за какой-то бесконечностью и раздирать себе душу в бесплодных и бессмысленных крючках этого механизма. Если мы не поймем, что речь идет не о том, что морально, то есть хорошо или плохо, а о том, чтобы вообще иметь право осмысленно говорить – морально или аморально. Речь идет не о том, что есть психология или нет психологии, а речь идет о психологии как о ситуации, в которой осмысленно ссылаться на психологические свойства людей, потому что эти психологические свойства людей являются, действительно, слагаемыми какого-то результата. Но это ведь не всегда так – при одинаковости внешней картины. Например, если вы возьмете какого-нибудь нашего дипломата в его деяниях, то бессмысленно думать о нем в терминах психологии. В каком смысле? В смысле того, что его психология, скажем, понятие чести и т д., было бы слагаемым того, что будет в результате. Он дергается за ниточку, и все его состояния, которые, несомненно, есть натуральные состояния (он же человек), ровным счетом никакого смысла не имеют. То есть они не входят в то, о чем можно говорить. А «не входят» по той простой причине, что он не живет в истории, в которой уже были совершены кем-то те акты, которые я назвал актами первовместимости, акты, превращающие человека и его ситуацию в возможный субъект или объект психологических, этических и других оценок. А наличие этого первоэлемента есть одновременно, как я вам говорил, наличие разума. Поэтому, когда мы видим перед собой бессмысленное действие, – человек, повинуясь мгновенному честолюбию, мгновенной выгоде, мгновенной зависти, разрушает нечто, что могло бы быть великим, что могло бы быть прекрасным, благородным, высоким, – мы можем о такого рода ситуации судить и сами в ней действовать, только если мы понимаем (речь идет о нарушении разума в данном случае) разум как онтологическое устройство мира, а не как психологическую способность людей. А если мы будем с людьми обращаться как с существами, наделенными только психологическими способностями, то мы бесконечно запутаемся в спорах, в рассуждениях, в относительных оценках и т д.

Приведу вам простой пример философского демарша. Я упомянул два слова: бесконечность, запутывающая нас, и разум. Вы часто слышите вокруг себя, что плохое общество рождает преступников. И наоборот, – если человек совершает преступление, то в конечном итоге в этом виновато общество. И это хороший пример для иллюстрации того, что значит процедура, которая исходит из разума (в том понимании, в каком я говорил), а не из эмпирической психологии, Конечно, ясно, что эмпирический человек или наголодался за всю свою жизнь, или слышал вокруг себя только матерные слова, и в итоге душа его развратилась. Но философ скажет, что, когда совершается преступление, оценка и причина его содержится в нем самом, и вменяемость человека, совершающего преступление, абсолютна. Она неделима. А то, что делимо, уходит в бесконечность. Потому что один будет говорить – виноваты родители, другой будет говорить – виноват социальный строй, третий скажет – не повезло, в юности не видел хороших примеров, а философа интересует, что произошло в мире. А в мире произошло совершение зла, которое не может быть разделено на свои причины: на плохих родителей, на плохую среду, на плохое общество, на плохое государство, – оно целиком создает абсолютный смысл поступка – зла или добра. Вот что нам нужно понять! Этот демарш, взятый на таком примере, попробуйте проделать по отношению к любому примеру, в том числе и в случае, когда мы имеем дело с так называемыми эстетическими переживаниями. Конечно, вы понимаете, что никаких эстетических переживаний на самом деле не существует, – существуют наши человеческие переживания, которые просто в этом случае своим средством имеют использование художественной или текстовой формы. А суть переживаний и содержаний и тех путей, которые эти переживания пробегают, не меняется от того, как мы их назовем. Не существует никакой этики отдельно, эстетики отдельно, логики отдельно, чувств отдельно и т д. Вот этот пункт нам нужно четко усвоить. Он есть основной внутренний механизм всего того, что я говорю (или вы можете сказать) обо всех этих разных предметах. Они все будут разные, а внутренний hick или catch, как говорят англичане, везде один и тот же.

Под психологией я имею в виду такую ситуацию, применительно к которой людей, находящихся в ней, можно характеризовать психологически. И это имеет смысл, потому что их психология действительно есть слагаемое результатов действия этой ситуации. Так вот, говоря об этой психологии как ситуации, мы теперь понимаем, что это в каком-то смысле завершает нить, которую мы до этого вели. А именно то, что я говорил до этого о так называемых полусуществах или полуумах. О некоторых, так сказать, причудливых созданиях a la Эмпедокл. Эти полусущества (или полуумы) есть неопределенные или неразвитые существа без момента или минуты истины. В данном случае минута истины – то мгновение, в которое тореро пронзает быка шпагой. Это – момент, во-первых, ради которого строится все представление, и во-вторых, это – момент, в котором устанавливается смысл всего представления полностью. И он отвечает определению момента – все устанавливается на какую-то секунду, которую, во-первых, нельзя имитировать, механически повторить (то, что, мы повторим, будет убийством быка на бойне, а не в мистерии корриды), и, во-вторых, нельзя продлить. Часто человеку потом самому приходится гадать, если он испытал такой момент истины или момент полноты, что же он понял. Тогда он понял все. Но продлить этого нельзя, и потому ему выцарапывать приходится то, что он понял, чтобы это понятое бросало какой-то свет на все его последующие поступки, на части его жизни и т д. Следовательно, то, что я назвал полусуществами или полуумами, – неопределенные люди. Люди, не вошедшие в ситуации разума (описуемые ситуации). Так же, как мы, представители своего времени и своей культуры или своего места, просто недоразвитые существа (я ощущаю так, во всяком случае; вы можете со мной не согласиться, но тогда докажите, что это не так). Слова мы имеем те же, но они неприменимы, потому что мы не создали определенных ситуаций. И живем в ситуации неопределенности. Понимаете, определенная ситуация – не та, которая хорошая, а та, в которой может быть добро, потому что может быть и зло. А вот неопределенная ситуация принципиально отличается от определенной. Она не хуже и не лучше по наблюдаемым предметным картинкам. Мы не хуже и не лучше других в предметной картинке. А в другой картинке мы получаем другие результаты. И вот эти «неопределенные» есть люди, которые в своем прошлом не трудились так, не рисковали так, не проливали кровь так, чтобы когда-либо для них наступал момент полноты. То есть собирание себя – из застреваний в прошлом – в каком-то здешнем, минутном, теперешнем действии. (Пометьте себе эту «теперешнесть» или «нетеперешнесть» действия, она нам потом пригодится.)

Далее, уже имея дело с некоторой нашей умственной способностью, понимание которой имеет решающее значение для понимания текстов Пруста, – даже в случае сознательной памяти мы ведь тоже имеем дело с чем-то аналогичным тому, что я говорил сейчас о разуме как о некоей бесконечной чувствительности. Я прерву самого себя – вы понимаете, почему то, что есть полнота, – поскольку не длится и не имитируется, – предполагает бесконечную длительность сознательной жизни. Вот то несбывшееся, в смысле – не нашедшее места в существующем, которое все время будет воспроизводить себя по некоторой спирали, все время обогащаясь, развертываясь, захватывая все большее число людей. И мы находимся внутри этого, если мы вообще относимся к категории этих сознательных существ. Потому что, вы понимаете, что, хотя мы все в предметной картинке – люди, наделенные сознанием, тем не менее мы можем жить, не участвуя в сознательной жизни. Нужно очень потрудиться, то есть нужно иметь прошлое, чтобы было что оживлять. И в каком-то смысле я могу вам сказать, что есть такой закон души и структуры истории: то, что жило, будет жить. Но жило не все то, что жило согласно тому, что говорит нам предметная картинка. В предметной картинке все считаются живыми, а в законах сознания души и истории, оказывается, – не все живые. Хотя все это противоречит, казалось бы, нашему обыденному взгляду. Но то, что я сейчас говорю, закреплено в религиозных символах, Религия содержит в себе следы человеческого испытания и медитации над самим собой. Следы эти превращены в обряд, в ритуал, в почитание (эта сторона нас не интересует), но следы есть, и они читаемы. И вот объясните мне тогда совершенно явную для всякого человека, который задумывался в своей жизни, все время повторяющуюся в Евангелии фразу, в которой есть различие между теми, кто записан в Книге живых, и теми, кто не записан. Объясните мне, что это значит? Как это понять? Очень просто. Действительно, будет живо только то, что жило. И самое забавное, что это относится даже к памяти. Если я о разуме говорил как о термине, которым описывают некоторую область или структуру первого акта, – память тоже предполагает первовместимость. В этом мы убедились из тех примеров, которые я приводил в прошлый раз. Когда я говорил вам, что мы помним не просто то, что эмпирически случилось, – если мы помним, то мы помним что-то другое. И из того, что мы действительно помним, складывается реальность. Первопамять или первовместимость предполагает в момент испытания инскрипцию испытания в качестве чего-то, что будет будущей памятью. Это доказуемо даже чисто психологическим анализом уже в науке психологии. Если нет этой работы. то есть если не совершается структурная инскрипция того, что потом можно вспомнить или что потом вспомнится (будущей памятью), то, во-первых, разрушается сама память как сознательная функция и, во-вторых, реальность складывается иначе, чем она складывалась бы. Чтобы сказать, например, что нечто случилось тридцать лет тому назад, недостаточно того, чтобы это случилось тридцать лет тому назад. Я опять вас возвращаю к hick или catch, к тому приему приостанавливания действия предметных картинок в нашей голове, с которого я начал. Вы понимаете сейчас фразу, которую я сказал, или нет? – что для того, чтобы нечто считать случившимся тридцать лет тому назад, недостаточно сказать, что это случилось тридцать лет назад по эмпирическим критериям или предметам. Действительно ли 37-й год – прошлое? – вот что я вам говорю. Если бы это было прошлое, то наша реальность была бы другой. И наоборот, – то, какова она, говорит о том, что это не есть прошлое. Следовательно, то, что есть, сложилось в памяти, то есть сложилось в зависимости от того, как мы извлекали опыт, как мы учились, если учились чему-то… – а учиться можно только необратимым образом. А вот этой необратимости в нашем опыте не было. Поэтому то, что случилось, может повториться. А раз может повториться, значит, не случилось. Значит, для того, чтобы сказать, что это случилось, недостаточно, чтобы это случилось тридцать лет тому назад. Это случилось, но, наверно, не с нами. Марсиане видят, что это случилось, а мы не можем сказать, что это случилось. Точно так же как то, что случилось в 1921 году в Грузии. Можно доказать, что там та же самая структура, что и в том примере, который я вам привел. И я боюсь, что все, что с нами будет происходить, всякие космические катастрофы, все будет уравниваться по уровню наших душ, а они – все там же – в 1921 году. Следовательно, это не случилось в том смысле, что будет повторяться, как наша судьба, каждый день, и дело в том, что отсюда ничего нас не выведет, ничто внешнее, – кроме нашего собственного развития. То есть превращения самих себя из неопределенных в определенные, из неразвитых в развитые – в тех, кто может испытать момент истины или полноты. И тем самым не быть полуумами или полусуществами. А у существ, с одной стороны, и у полуумов, или полусуществ, с другой стороны, чувства, предметно описуемые, те же самые (то же самое возмущение и радость, гнев и т д.), и ничего, повторяю, если оставаться на уровне предметной картинки, понять нельзя. Следовательно, то, что я говорю о разуме и о памяти, о художественных текстах как текстах, – все это в том числе и о том, посредством чего мы вообще что-то можем понимать. А понимать мы явно можем, только выходя в какое-то другое измерение, отличающееся от того измерения, которое дано и существует в предметных картинках, которые фактически двухмерны. Предметы, вещи имеют три измерения, но в данном случае нас это не интересует; можно считать одним измерением все вещественное, предметное измерение мира. И второе измерение – отражение в сознании – образы, представления, качества людей, которые существуют в измерении сознания. И мы говорим: кто-то чего-то не понял – глупый, кто-то понял – умный. То есть, с одной стороны, существуют вещи, которые мы наблюдаем, а с другой стороны, мы наблюдаем второе измерение – психические качества – и говорим: то, что было в первом измерении – вещь, плохо отразилось во втором измерении, то есть в психике и в сознании, и потому человек не соображает, глупый. И соответственно – злой, добрый – это все можно перечислять и дальше. Но это все не так. Мы вообще не двухмерны. А есть еще измерение, которое условно назовем объемом. Это есть частично то, что Пруст называет «психологией во времени или в пространстве» [420] . Это скрытое измерение исторического элемента, наработанного нами или не наработанного. И скрытое измерение какого-то движения нашего труда. И без этого объема – все, что есть на поверхности, и все, что сопоставимо в двух измерениях, понято быть не может.

420

См.: T.R. – p. 557; S.B. – p. 557.

И вот это бросает для нас ясный свет на то, что такое память, что такое время и что такое произведение у Пруста. Из тех цитат, которые я приводил вам, касающихся проблемы реальности произведения, реальности души и реальности вообще, мы можем теперь вытащить еще одну важную вещь. Чтобы об этом говорить, мне нужна одна посылка. В этих рассуждениях Пруста, перебивающих его переживания и описания (как-то вкрапленных в переживания и в художественное описание), все время фигурирует сопоставление нескольких слов. С одной стороны, слова «анализируемое», или «безразличная память», или «память в общем смысле слова», или «человеческие акты в общем значении человеческих актов» и т п. А с другой стороны, фигурируют слова «неанализируемое» и «индивидуальное». И эти слова часто совмещены и почему-то являются какими-то знаками или признаками реальности. То есть, как бы и там, где мы сталкиваемся с неанализируемым и индивидуальным (с несомненно ощущаемым как индивидуальное), мы имеем дело с реальностью. Так вот, – посылка (мне ее легко ввести, труднее будет потом разъяснить саму суть дела) – я говорю: «неанализируемое», так? Но ведь оно нам должно быть понятно, потому что то, что я говорил о разуме, имея в виду некоторое первоустройство мира с нашим участием в этом мире, – это и есть неанализируемое. Вот когда я говорил, что смысл поступка (воровства, например) существует целиком, полностью и абсолютно, – тем самым я говорил в том числе и то, что это неанализируемо. Потому что анализируемость означает разложение на части и сведение чего-то к каким-то другим частям, не содержащимся в самой объясняемой или анализируемой части. Так ведь? Например, какое-то психическое состояние мы анализируем в том смысле, что мы объясняем его физическим воздействием какого-то объекта в мире. А акт добра или зла – неанализируем. Он не имеет частей, потому что весь смысл – полностью. А если мы находим ему части (причины) – скажем: плохие родители – одна часть, плохое общество – вторая часть, был голоден – третья часть и т д. бесконечное число причин (конечное число в каком-то смысле, но все равно большое число причин), – то это означает, что мы разделили на причины то, что в действительности совсем на них неделимо. Неделимо – значит, неанализируемо. Содержа себя в себе самом – полностью и целиком. Чтобы понять нравственный смысл поступка, не нужно идти к родителям и не нужно идти к обществу. Я вам уже разъяснял, что в каком-то смысле в философии запрещены фразы вроде «среда заела», вообще все объяснения чего бы то ни было средой, хотя эмпирически, конечно, и родители играют роль, и плохая среда, и дурной пример и т д. В событии воровства или совершения добра есть какой-то разрез (этого события), в котором смысл события устанавливается полностью и неделимо. И тем самым неанализируемо.

Значит, мы теперь понимаем, что реальностью как чем-то таким, к чему душа человеческая стремится, боясь более всего ирреальности, то есть превращения самой себя в призрак, – реальностью является что-то неанализируемое. Неанализируемое более реально, чем анализируемое. Например – если мне удается кому-то показать, что то, что он увидел своими глазами, объясняется отражением света на этой вазе, и это отражение вызвало оптическую иллюзию. Это – анализируемо: я какое-то состояние в вашем глазу свел к чему-то другому и объяснил оттуда. Но тем самым я показал, что ваше состояние ирреально, – был призрак в вашем глазу или в вашей голове. И вот это и есть та забота Пруста, которая проглядывает в проблеме реальности произведения, с которой я начинал. Тут он, беря быка за рога, берется за решающую проблему психологии и формулирует ее для себя очень просто, не думая даже вдаваться ни в какие психологические изыскания и теоретические системы, а просто решая для себя жизненную проблему: существую я или не существую? Кажусь я сам себе или не кажусь? Реально мое состояние или не реально? В смысле – если мое состояние целиком разложимо на воздействия внешних вещей, которые его вызвали, то оно, как ни странно, будет ирреальным. Фантомом. Каким-то дублем или психической пришлепкой к реальным вещам, каковыми являются физические процессы, – например, то, что происходит в этой вазе, и отражение света на ее поверхности, игра которых (чисто физических процессов и действий) вызвала во мне какое-то состояние. Само это состояние анализируемо и ирреально. Да, оговорю еще одну вещь: то, что ирреально, в то же время лишено и признака индивидуальности. Или – все, что анализируемо, лишено признака индивидуальности. Психофизический анализ наших состояний сводит какое-то состояние к некоторым общим элементам, то есть к элементам, которые могут быть в любой другой ситуации. Ведь что индивидуального в механизме отражения света на этой дурацкой вазе, которая там стоит? Если я могу проанализировать, то, следовательно, вы в своем состоянии, которое я объясняю, не испытали ничего индивидуального. То есть объяснительные процессы не содержат элемента индивидуальности. Или: аналитические процессы не содержат элемента индивидуальности. Скажем, мы воспринимаем музыку, мы переживаем. Ну можно пережить черт-те что. Но мы можем все-таки объяснять наши чувственные состояния, беря, с одной стороны, воздействие звука, звукового феномена, или волн, если угодно, на нашу чувствительность, и, с другой стороны, беря свойства самой этой чувствительности. То есть – раздражимость нашей чувствительности, способность каких-то звуков приводить силу раздражимости нашей чувствительности в какие-то состояния. Они-то и будут наделяться в нашем сознании эстетическими терминами, мы можем говорить: прекрасно! как мило! какая гармония! Но какой смысл имеют все эти термины, если состояния, к которым прикладываются эти термины, можно объяснить, сведя их к механизму, разыгрывающемуся между физическими воздействиями на нашу психику и нашей чувствительностью или раздражительностью. Например, когда смолкает звук, внутренний звук наших нервов, их трепыхание, трепетание под ударом звуковых волн, тогда уже нам непонятно, как вообще может длиться понимание того, что мы поняли, слушая музыку… Что мы слушали? И в какой мере эти анализируемые состояния, называемые мною эстетическими, могут быть индивидуализированы? Есть десяток других, подобных же механизмов чувствительности, которые точно так же будут объясняться этим анализом. Нервы – ваши, мои, пятого и десятого человека – берутся в смысле общих каких-то значений этих явлений (нервов) и объясняются в терминах какого-то общего механизма. Что же значат тогда особые углубленные и проникновенные состояния… (Те рассуждения, которые я сейчас вам приводил, в основном содержатся в той части прустовского романа, которая называется «Пленница», и все эти куски густо окружены рассуждениями об искусстве, о природе литературы, о Достоевском и о всяких таких милых вещах, о которых мы еще будем говорить, все это – пока Альбертина играет на фортепиано разные пьесы нашему герою, и он беседует с ней о литературе.)

И вот из того, что я сказал, мы понимаем, что анализируемость психических состояний есть для Пруста признак возможной их ирреальности, – я, находясь в этих состояниях, просто являюсь их призраком. Если бы материальные вещи, действующие на нас, могли бы видеть сны, то я был бы сновидением в головах этих материальных вещей, которые действуют на мою психику и сознание. Повторяю, если бы вещи могли видеть сны, то я был бы сном этих вещей. Вот как стоит проблема для Пруста, в том числе в том, что касается эстетических переживаний, восторгов и т д. И, может быть, задает вопрос себе Пруст, мы-то придаем такое большое значение нашим состояниям при слушании музыки потому, что мы пока не смогли их проанализировать, а если мы сможем их проанализировать, то тогда убедимся, что они не более реальны, чем любые другие. А иногда ему казалось, что все-таки это – не иллюзия [421] . Следовательно, все, что анализируемо, – это иллюзия. И вот эти рассуждения выводят нас к проблеме измерения: то, что мы называем реальным, – скажем, для нас реальными оказались те наши состояния, которые осуществляются, или события которых имеют место с включением разума, то есть – если мы сами включились в мир, заняли в нем место и своим движением в мире доопределили физические процессы в нем. Это есть одновременно и проблема феномена, или онтологической реальности феномена. Я приведу простой пример, к Прусту прямо не относящийся, но поясняющий его проблему. Например, мы имеем, с одной стороны, – в левой руке я держу физические качества звука: звук как физическое явление, поддающееся физическому анализу в терминах длин и частот, волн. С другой стороны, я имею фонему в языке. Значит, – звуки, обладающие физическими качествами (звук A анализируем в терминах частот), и есть фонема А. Так вот, мы так устроены и мир так устроен, что не существует никакой возможности вывести фонему А из звука А, – выведение означает одну вещь в науке: я должен иметь возможность, определяя звук А, тем самым полностью и уникально определить его результат, то есть фонему А в языке и в моем языковом сознании, – так вот, этого нет. По отношению к фонеме звук А недостаточно определен, и физически его нельзя довести до такой определенности, чтобы мы – однозначно – именно качествами звука получали бы фонему. Я привожу этот пример, чтобы вы поняли, что значит доопределение. Значит, мы можем понять, почему я однозначно слышу А, и это не объяснимо звуком А. Повторяю: если я слышу А, то это не вполне объяснимо фактом, что прозвучало А в физическом смысле слова. Чтобы это прозвучало – где-то с самого начала включен элемент сознания, в данном случае называемый феноменом звука, а не звуком. А вот феномен складывается до сих пор нами не прослеживаемыми путями. Но мы можем констатировать, что это так. И вот, чтобы прозвучало… а звучание уже есть психологическое, сознательное явление; оказывается, фонема есть внутренняя форма сознания, и эта внутренняя форма не полностью определена звуком, – она определена или доопределена (я веду к пояснению термина «доопределение») нашей историей: мы двигались в мире и вырастили какой-то феномен. Он доопределил, что А будет звучать как A, и когда это А звучит, я твердо уверен, что звучит А, которое – в мире, хотя любой анализ звукового восприятия показывает, что это не так. Ведь в лингвистике прекрасно знают, что там есть такой большой зазор неопределенности в звучаниях, что до сих пор мистерией является, каким образом мы слышим А при таких вариациях звука. Так же как в написании, кстати, – почерки могут быть самые разные, а мы читаем, и там есть какая-то тайна, или механизм, относящийся к тайне сознания,

421

Pr. – p. 381.

Все это важно для нас, потому что связано и с проблемой миров у Пруста. Именно потому, что мы слышим, – не просто физический предмет, именно потому возможен, скажем, в другом мире (не в нашем, не в человеческом мире) незвуковой эквивалент звука. Возможны, например, тепловые образы у иначе устроенных существ. А иначе устроенные существа означали бы – существа, проделавшие в мире другую историю и отрастившие себе другой феномен. У них – другой феноменальный материал, на котором воспринимаются и разрешаются поступающие извне воздействия физического мира. Здесь глубоко спрятана и проблема эквивалентов, проблема, во многих местах у Пруста выступающая. Но сейчас я не буду об этом говорить, я просто хочу сделать понятными для вас те случаи, когда я употребляю слово «доопределяет», или когда предмет определяется (в качестве воздействующего на нас) определенным образом, вместе с нашим движением в этом предмете. Как бы предмет и я вместе идем ко мне, чтобы быть мною определенно воспринятым. Именно в тех случаях, когда я говорю о проблеме измерения, я употребляю слова «доопределение», «двигаться в мире», «феноменальность мира» и тем самым возвращаю вас к тому, о чем говорил, – суть дела состоит в том, что наши состояния, фиксируемые в эстетических феноменах, – события в этих состояниях происходят с еще одним дополнительным измерением. Это – измерение понимания и сознания, частично ушедшее в совершившиеся акты первовместимости. Например, мы убедились, что мы можем нечто воспринимать в качестве цветов, если у нас уже есть их какая-то предварительная вместимость: мы можем вместить их в себя сейчас, потому что были какие-то акты по отношению к ним раньше. Скажем, в Париже цветы у продавщицы цветов: они потому цветы, потому что были цветы в Бальбеке. В Бальбеке что-то совершилось и сделалось – и инскрипция совершилась в памяти. И вот, пожалуйста, здесь у нас есть цветы. Вы можете представить, что, если есть инскрипция, могла быть ведь и другая инскрипция, – и был бы другой мир. Ведь по отношению к звуку – потому что у нас есть определенная история (у человеческих существ) с нашими органами чувств – у нас есть инскрипция феномена звука. Но возможна и другая инскрипция, и другие существа, может быть, имеют ее, но, поскольку мы не можем проникнуть внутрь этих существ, мы никогда не сможем, – что самое сложное представить себе? – изнутри представить себе чувствительность других существ (мы даже чувствительность других людей не можем представить). А поскольку – не можем, то, как говорит Пруст, такие миры некоммуникабельны, не сообщаются друг с другом.

С этим пояснением я возвращаюсь к проблеме измерения. Наши состояния, в том числе эстетические состояния, реальны с учетом дополнительного измерения. (Реальности их мы не можем получить, пользуясь двумя измерениями: тремя измерениями предметного мира плюс одно измерение каких-то странных свойств нашего сознания. Это означало для Пруста другую психологию.) Дело в том, что психологическая наука разделяет с нами, с человеческими существами (предметом психологической науки), один предрассудок: для психологической науки мы как бы не являемся механизмами, потому что и у психологов, и у людей есть несомненное чувство сознания. Наличие внутри каждого переживания, каждого восприятия, наличие внутри него какого-то гомункулуса, который изнутри же самого этого же переживания несомненно чувствует, что он переживает, и это переживание «нефизично» и называется сознанием, – поэтому он чувствует себя психологичным или чувствует себя не машиной. Прустовская психология строится совершенно иначе: она показывает, что это – иллюзия. Что в действительности, – испытывая такого рода эмбриональные состояния, или позывы психичности, или гомункулусности какого-то маленького ментального существа, сидящего внутри каждого ощущения и придающего ему характер ощущения (то есть это психическое явление), – вот это все есть иллюзия. В такого рода случаях мы чаще всего, наоборот, являемся механизмами, а не механизмы – там есть простая игра: как описывается ревность, перекрещивающиеся взгляды Сен-Лу и Марселя, которые могут быть описаны без внесения элемента внутренней духовности, и описаны более точно, чем то, что воображает себе духовность, внутренне сидящая в каждом акте и внутренне придающая каждому испытывающему человеку печать уникальности и индивидуальности, – такая печать иллюзорна. Почему? – потому что она анализируема. И, следовательно, индивидуальность анализируемого устранима.

Поделиться с друзьями: