Публичное одиночество
Шрифт:
Китайцы говорят: «Ладно, снимайте!»
И я понимаю, что до этого были отношения китайской администрации, а теперь мои личные – Никиты Михалкова – с этой степью, то есть с Богом!
Сижу. Ветер дует. Оператор подходит: «Никита, ты что, с ума сошел? Сейчас солнце сядет – и все!»
Я сижу.
Китайцы, предполагая, что мы хотим просто их, так сказать, «натянуть» на эти шестьдесят тысяч, через переводчика говорят: «Снимайте! Мы не будем эти деньги платить!»
Я говорю: «Нет!»
И тут прекращается ветер! В эту самую секунду прекращается! Мы снимаем два дубля, гасим машину – и начинается ураган! (II, 53)
Москва
(1995)
Помню гениальную встречу советского руководства с интеллигенцией на одной из правительственных дач, куда отец взял меня с собой…
При въезде охранник спрашивает: «Оружие есть?» Я вытаскиваю игрушечный пистолет и говорю: «Есть!» Папа, совершенно забывшись, говорит: «Ты что, ох…», – и я это запомнил, хотя тогда не знал, что это значит.
Мы прошли внутрь. Он подвел меня к Хрущеву, который сидел в кресле на поляне, и сказал ему, заикаясь: «В-вот, Н-никита Сергеевич, у меня в семье свой Никита Сергеевич…» Хрущев поцеловал меня в лоб, и вообще мне понравился: такой добрый дедушка…
А потом начался сюр. Столы президиума были составлены огромной буквой «П», и на них стояли шесть здоровенных микрофонов, которые улавливали каждый вздох с этой территории. Я из парка слышал гипертрофированное бульканье с позвякиваньем: это Хрущев себе вино наливал. Видимо, он порядком принял еще до того, потому что послышался чудовищно громкий шепот Нины Петровны: «Хватит…» Раздались жуткие глотки, из чего я понял, что мой тезка ее не послушался. Затем голос Хрущева: «Товарищи, вот я хочу вам сказать, что партийность – это, конечно, хорошо. Но это не все. Я вот беспартийному писателю Соболеву доверяю больше, чем партийной писательнице Шагинян…»
Смех, шум, смятение…
Соболеву и Шагинян становится плохо, и их на одном темно-синем «ЗИСе» увозят в «кремлевку»…
Потом разразился страшный муссонный ливень. Часть столов была под открытым небом, гости сбились под шатер, который от воды стал провисать, и охрана снизу тыкала в брезент палками, чтобы вылить ее. Был там такой генерал Московский, он сжалился надо мной и позвал ловить рыбу. Плавая по пруду, мы продолжали слышать до последнего звука все, что происходило за столом президиума: бульканье, чавканье, хруст, звон, «положи мне салат», «налей мне вон того вина», «товарищи ученые и художники» и так далее…
Рыбы мы с генералом Московским наловили порядочно, но охранник, к моему разочарованию, тут же выпустил ее обратно в пруд… (II, 28)
Москва – Петербург
(1994)
Это было в поезде «Москва – Петербург»…
Я заперся в купе и заснул. Проснулся ночью и увидел в проеме двери человека в темной майке. Снова заснул и проснулся с ощущением чего-то очень противного. Оглядевшись, обнаружил, что исчезли деньги – сто пятьдесят тысяч рублей и около двухсот двадцати долларов. И не в деньгах дело – охватило омерзительное чувство, что кто-то рылся в моих вещах.
Я пошел к проводнику. Он был мертвецки пьян. По пути обнаружил в одном купе четверых кавказцев, среди которых был и мой ночной гость. Он постарался закрыться газетой.
Я понял, что не прощу себе, если это проглочу здесь, у себя дома… И хотя капли холодного пота стекали по позвонкам, я подошел к нему и спросил: что ты делал у меня ночью?
Он стал клясться мамой… А я сказал: мама тебя не узнает, если не вернешь все, что взял. Я был один, но, видимо, энергия сказанного была достаточно сильна…
Я вышел, ко мне подошел его «коллега» и спросил: сколько взяли? Я ответил: триста пятьдесят долларов. Увидел удивление в его глазах, которое он не мог высказать вслух – можно, наверное, было и большую сумму назвать.
Он принес мне деньги другими купюрами, старыми, и сказал: это не твои, но мне нельзя залетать – я только что из лагеря и так далее…
Самый тяжелый момент – когда поезд подходил, проснулись остальные, и неизвестно было, как они отреагируют. Но я стоял в открытом купе и деньги со стола не убирал… (I, 65)
Нью-Йорк
(1989)
Совсем недавно в Нью-Йорке со мной произошел очень трогательный эпизод.
В гостинице, где я жил, ко мне однажды подошел лифтер и спросил, действительно ли я тот самый Михалков, который снимал «Рабу любви», и взял у меня автограф.
Представляете, простой служащий в далекой Америке помнит картину 1973 года!
Я был растроган до глубины души. И молю Бога, чтобы он и впредь не лишал меня этого ощущения: благодарности и неожиданности. (I, 28)
Париж
(1998)
Представьте: Париж, день финала чемпионата мира по футболу…
Встречаются команды Франции и Бразилии. С утра на студии, где я работаю над «Цирюльником», почти никого. Только висят плакаты, приглашающие всех желающих на пикник – смотреть игру в шумной компании и на большом экране. Плакатики сделаны на ксероксе, и футболист на них – черно-белый.
А теперь вообразите: вместе с моим первым ассистентом Володей Красинским я потратил два часа на то, чтобы аккуратно и незаметно снять объявления по всей студии, потом каждое аккуратно раскрасить в цвета бразильской сборной и повесить обратно. В тот момент я чувствовал себя Штирлицем, никак не меньше.
Полный атас!
Взрослый человек, вроде бы не бездельник, занимается хрен знает чем только ради того, чтобы увидеть вытянувшиеся лица и отвисшие челюсти французов, которые соберутся поболеть за своих и наткнутся на пробра-зильские объявления. Самое интересное, что я финальной сцены розыгрыша даже не застал, поскольку уехал в Сен-Дени – смотреть игру на стадионе…
Вернувшись с футбола, я первым делом стал расспрашивать Володю: ну как наши афишки, сработали? Когда узнал, что эффект превзошел все ожидания, был счастлив… (I, 75)
СМЕРТНАЯ КАЗНЬ
(2011)
Я убежден, что, если мы хотим собрать, сконцентрировать наше общество, нам нужно вводить смертную казнь. Не для того, чтобы убивать, а для того чтобы создать преграду тем, кого еще можно остановить…
Толстой говорил: «Бытие тогда и есть бытие, когда ему грозит небытие». Только по этой формуле ты начинаешь ценить то, что имеешь. И страх перед потерей жизни может кого-то остановить от преступления. (I, 155)