Публицисты 1860-х годов
Шрифт:
«Когда в XVI веке истина распространилась в больших массах и началось движение в пользу свободы, продолжающееся доселе, когда за истину, столько веков угнетенную и непризнанную, встали могучие материальные силы, тогда в первый и до недавнего времени в последний раз возникло истинное понятие о свободе… Вот это-то верное понимание свободы и выразилось в движении германского народа 1525 года, открывшем собою ряд реформаторских движений нового времени».
В полном соответствии с просветительской идеологией демократов-шестидесятников Зайцев видит главную движущую силу истории в истине, в науке, в гуманности, образованности и справедливости. Однако эти «нравственные начала, — утверждает он, — становятся силою только тогда, когда приобретают помощь физической силы… Без помощи материальной силы нравственные начала не могут восторжествовать. Истине мало быть истиной, чтобы восторжествовать; ей еще, кроме того, нужно распространиться, то есть приобрести такое число адептов, которое превысило бы число противников, обеспечило бы ей перевес материальных сил и доставило бы ей победу путем физической борьбы, которой не может миновать ни одна истина, как бы нравственна она ни была» (414). Такова концепция истории просветителя и революционного демократа Варфоломея Зайцева. Так примиряли шестидесятники революционность и просветительский рационализм.
Вместе с тем Зайцев критически относится к буржуазным революциям прошлого: он понимает, что эти революции не принесли народам желанного освобождения и лишь одну форму эксплуатации заменили другой. Цели Великой французской революции он считает «непрочными»: эта революция, как, впрочем, и все другие, не привела к «коренной реформе общественного быта», не принесла экономической свободы народу.
Об ограниченности идеалов и целей буржуазных революций Зайцев подробно говорит в статье «История Крестьянской войны в Германии» В. Циммермана. Здесь отчетливо проявилась особенность мировоззрения Зайцева, общая идеологии шестидесятников: идея революции в творчестве Зайцева была неразрывно слита с идеями утопического социализма. Причину того, что все революции в истории человечества терпели поражение, социалист-утопист Зайцев видит в их узкополитическом характере. Первым условием личной свободы человека Зайцев считал экономическую свободу, «такое экономическое положение, где он не был бы рабом голода, нужды и труда… Без этой свободы нет никакой, потому что — что сделает с свободой совести голодный? На что политические права вечному труженику, не знающему отдыха? Какое дело рабу до независимости его отечества?» (416–417).
Ошибкой всех прежних революций, кроме движения Томаса Мюнцера, который боролся за свободу для трудового народа, свободу «истинную, полную и цельную», было то, что они не были направлены против экономического угнетения. «Все они имели целью достижение свободы для немногих, следовательно, цель ложную и химерическую. Цель эта нигде не была достигнута…» (424). Экономическое неравенство и рабство, осужденные в теории, в жизни продолжали торжествовать. Старый порядок, «мир домюнцёровский, дореформационный, отрекающийся от себя на бумаге, но удерживавшийся на деле», смеялся над бесплодными попытками уничтожить его господство и выходил с новыми силами из каждой битвы, более крепкий после всякого поражения, вечно живой, неуязвимый.
Значит, революционный путь не в силах изменить мир? Ничуть не бывало!
«…Если стремление это терпело столько раз неудачи, то не потому, что было неосуществимо, а потому, что шло по ложному пути, начинало с конца, видело сущность в последствиях». Однако «последние явления истории ‹…› свидетельствуют, что наконец человечество вступило на истинный путь. Эти явления, указывающие, что вопрос об экономических условиях свободы уже поднят, что понятно значение экономической свободы, а с ним и сущность свободы вообще», должны, по мнению Зайцева, «восстановить веру в будущее и поднять упавшие надежды» (427).
Вопросы умственного и нравственного развития личности для просветителя-рационалиста Зайцева, так же как и для Писарева или Благосветлова, неотрывны от проблемы революции. В уровне умственного и нравственного развития людей видит он залоги народной революции. «Порядок падает потому, что люди достаточно развились, чтобы сделать его невозможным», — писал он еще в своей статье «Представители немецкого свиста Гейне и Берне». Умственное развитие народных масс, достаточное, чтобы понять нелепость и обреченность устаревшего социального и политического порядка вещей, — вот необходимое условие народной революции в представлении просветителя-шестидесятника Зайцева.
Вопрос о преодолении «невежества» народных масс, неразвитости их сознания приобретал для Зайцева, равно как и для всех других публицистов «Русского слова», особое значение. Вопрос этот не мог стоять столь остро перед Чернышевским и Добролюбовым по той простой причине, что они принадлежали другому времени. Их публицистика с большой экспрессией и точностью выразила эпоху революционного подъема, время революционной ситуации, когда руководители освободительного движения были уверены, что они «накануне», когда был намечен даже срок ожидавшегося крестьянского восстания, — весна 1863 года.
Но уже в апреле 1863 года стало очевидным, что надежды на взрыв народного недовольства, крестьянской революционности потерпели полный крах. Ситуация коренным образом изменилась. «Росса повели по пути мирных реформ, причем оказалось, что нет такого пути, по которому Росс не умел ходить» (1863, 4, III, 3), — с горечью комментировал в апреле 1863 года этот факт Зайцев.
Фраза эта многозначительна. В ней объяснение многого, что отличало позиции Зайцева от позиций Чернышевского и Добролюбова. В ней нерв творчества Зайцева, которое все принадлежит этому новому, пореформенному времени, времени черной реакции правительства и глубокой пассивности крестьянских масс. Она выражает глубокую неудовлетворенность Зайцева тем очевидным фактом, что русское крестьянство так и не поднялось на революцию. Вместе с тем она показывает всю степень презрения критика к дороге «мирных реформ», когда в России в «один день возникла гласность, свобода слова, стремление к самоуправлению, политические убеждения, обличение и мало ли чего не возникло», когда «Громека освобождал крестьян», а «Катков учреждал парламент». И вся эта «гора» трескотни и фраз, по определению Зайцева, «благополучно разрешилась от бремени… мышью» (1863, 9,III, 44).
Тем горестнее было сознавать революционерам-шестидесятникам, что даже столь явный обман не заставил крестьянство подняться на революцию.
В одном из первых же номеров возобновленного в 1863 году «Русского слова» с болью говорилось о гнусной черте «рабьего чувства», «рабской преданности своим господам», воспитанной в народе веками крепостного права.
«Мы знаем, что известные причины влекут за собой известные следствия, и поэтому не можем не понимать этого. Мы знаем, что крепостное право между прочими прелестями должно было породить и эту. Но если рабское чувство отвратительно само по себе, то оно делается еще отвратительнее, когда стараются возвести его в идеал добродетели, доказать, что вот оно, благородное-то чувство где» (1863, 3, III, 40), — утверждал журнал.
Именно этот факт — спад крестьянской революционности — и определил спор «Русского слова» с Добролюбовым, который вели Писарев и Зайцев. Считая Добролюбова по праву «самым полным и чистым представителем любви к народу», Зайцев критикует сподвижников Чернышевского за «идеализированное» отношение к крестьянству, за то, что «идеальные, представления о народе вводили Добролюбова иногда в заблуждение и заставляли его слишком много ждать от народа» (201).
Та же мысль звучала и у Писарева, когда он оспаривал статью Добролюбова «Луч света в темном царстве», когда отказывался видеть в стихийном протесте Катерины симптом пробуждения народного самосознания.
Не отказываясь от «живого и деятельного чувства» любви к народу, считая борьбу за освобождение его главным, о чем стоит «заботиться и хлопотать», тоскуя о революционном подъеме, публицисты «Русского слова» мучительно переживают «отсутствие революционности в массах великорусского населения». Они ищут объяснения тому и, не догадываясь об истинных причинах, почему крестьянство не поднялось, да и не могло подняться на революцию, в полном соответствии со своей концепцией истории дают чисто просветительское, идеалистическое объяснение пассивности народных масс. «Народ груб, туп и вследствие этого пассивен: это, конечно, не его вина, но это — так, и какой бы то ни было инициативы с его стороны страшно ожидать» (96), — утверждает теперь Зайцев.
Это не значит, что Варфоломей Зайцев ревизует свой прежний взгляд на то, что «не поэты и не ученые открывают человечеству новые пути, а люди с грубыми руками, дымящие кнастером». Чтобы понять взгляд Зайцева на народ, полезно вспомнить слова Салтыкова-Щедрина, который писал в одном из писем: «…В слове «народ» надо отличать два понятия: народ исторический и народ, представляющий собою идею демократизма. Первому, выносящему на своих плечах Бородавкнных, Бурчеевых и т. п., я действительно сочувствовать не могу. Второму я всегда сочувствовал, и все мои сочинения полны этим сочувствием».