Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пушкин в жизни

Вересаев Викентий Викентьевич

Шрифт:

«Писать свои Memoires заманчиво и приятно, – так судит Пушкин, пишущий в это время собственные мемуары. – Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать – можно; быть искренним – невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью – на том, что посторонний прочел бы равнодушно».

Известно, что автобиографические записки Пушкину пришлось уничтожить. Подумал ли он в тот момент о судьбе бумаг Байрона? Существует, впрочем, мнение, что Пушкин своих записок не уничтожил, во всяком случае, не уничтожил полностью; он их, возможно, рассредоточил по своим различным произведениям – письмам, которые не просто письма, заметкам, критическим статьям и т. п. [7]

7

С наибольшей полнотой и, как представляется, результативностью вопрос о записках Пушкина был изучен и освещен И.Л. Фейнбергом в книге «Незавершенные работы Пушкина», вышедшей впервые в 1955 году (М., 1955) и выдержавшей с тех пор несколько изданий.

Заканчивая письмо, Пушкин говорит: «Презирать – braver – суд людей не трудно; презирать суд собственный невозможно».

Таково это замечательное письмо, которое, оказывается, нельзя цитировать в качестве вето – запрещения заглядывать в жизнь творческого человека. Перед нами, собственно, небольшая, однако очень насыщенная статья, помещенное в письме-эссе о мемуарах, о трудности этого жанра, коварного – и легкого, и сложного в одно и то же время. Сложность в том, чтобы определить, кто кого судит, какова позиция, с которой человек рассматривает себя самого и окружающих. Обо всем, оказывается, можно говорить, признание в чем угодно – не проблема, искренность сама по себе не представляет затруднений. Трудно все это сделать истинным, отвечающим какой-то высшей норме. Поиски этой нормы и есть решающая проблема для Пушкина.

Слово braver Пушкин передал как «презирать», но то же слово означает еще и «бросать вызов». Пушкин не очень жалел о пропаже записок Байрона, потому что предполагал (и не без оснований, насколько по разным сведениям можно судить), что эпатаж публики составлял их главную цель. Не в том заключалось дурное, конечно, что сообщались какие-то интимные подробности (могло ли это смутить Пушкина?), но в том, что презрение к суду людей, по мысли Пушкина, не совмещалось с высшим взглядом на жизненный путь и на свое предназначение.

Гибель байроновских записок? Пушкин, кажется, не очень сожалел и о смерти самого Байрона, если вспомнить другое, более раннее его письмо к тому же Вяземскому. «Тебе грустно по Байроне, а я так рад его смерти, как высокому предмету для поэзии», – говорится в этом письме (24–25 июня 1824 г.). И следует объяснение: «Гений Байрона бледнел с его молодостью». Это письмо, хотя оно и кратко, умещает в себе критический взгляд на творчество Байрона, его эволюцию и на творческую судьбу вообще. Поэт уходит раньше смерти, если слабеют его стихи… И тогда героическая гибель оказывается его последним важным для поэзии делом. Опять-таки не сама по себе смерть поэта, как и не опасная откровенность в автобиографии, имеет значение, но все тот же «суд», то есть систематическая оценка, охватывающий все явление взгляд или, как выразился Достоевский, «связное изложение». И этот суд или связь остаются проблемой, штурмуемой Пушкиным до конца его собственных дней.

С именем Пушкина связано появление в русской поэзии совершенно нового принципа отношения к своим стихам. До Пушкина поэтические сборники русских поэтов, и не только русских, строились совершенно иначе – по жанрам: «Оды», «Послания», «Элегии», «Баллады» и т. д. Трудно было представить себе иной принцип их структуры. Поэтому собрания лирики Пушкина начиная с первой части «Стихотворений Александра Пушкина» производили странное, даже ошеломляющее впечатление – названиями разделов стали даты, числа: 1816, 1817… И это был далеко не формальный переворот. Перед читателями стихи развертывались как судьба поэта, во взаимодействии, сложном и реальном, с линией его жизни, известной читателю из других источников, с жизнью самого читателя – ведь они были современниками, и большие события составляли их общий опыт, а переживания поэта, само меняющееся дыхание его стихов читатель невольно соотносил с этапами своего взросления, с жизнью своего сердца и со своим прошлым и будущим. Путь поэта, запечатленный в стихах несравненной силы, выстраивался в огромный автобиографический роман, но не одного поэта, а всего поколения. Стихи были впаяны в движение времени, привязаны к нему точными датами. Стихотворные строки становились словесными знаками исторического момента: раздел 1825 года (т. е. перед 14 декабря) открывался элегией «Андрей Шенье», 1826 год – программной одой «Пророк», 1827-й «Стансами» («В надежде славы и добра…»). Лирические произведения, так выстроенные, превращались в дневник эпохи, общественный и интимный, отмечавший как события исторического звучания, так и личные переживания, которые ведь тоже окрашены определенным моментом, по-своему наполнены воздухом истории. У современников они вызывали бурю ассоциаций и были чуть ли не в такой же степени их стихами, как и пушкинскими. Жизнь и творчество поэта сливались с ходом истории, делая его видимым и слышимым. Гигантское автобиографическое произведение, в котором стихи и события выступали на равных, как дополняющие друг друга эпизоды, казалось, не имело реального автора: поэт был только соучастником создания этого величественного произведения, вместе с ним творила судьба, история.

Заметим, между прочим, что для того, чтобы добиться связности исторического и личного повествования, Пушкину приходилось иногда идти на хитрости – печатать стихи не под тем годом, в который они были реально созданы. На некоторых автографах даже стоят две даты: дата написания, скажем, «7 сент. 1830», и дата, под которой следует публиковать стихотворение, – «1824». В этом проявляется особое отношение ко времени: время – сюжет, человеческая жизнь – кривая, очерчивающая рельеф времени, но очерчивающая не всегда точно, иногда с запаздываниями или опережением. Иначе говоря, он сам монтировал отражение реальной жизни в поэтическом зеркале стихов, добиваясь отнюдь не того, чтобы выглядеть привлекательнее или скрыть что-нибудь, но более точного и глубокого образа времени.

Байрон первый взглянул на свое творчество как на роман в стихах, автобиографический и авантюрный, он также стал выставлять даты под своими стихотворениями. Он сделал первый шаг. Жизнь, история его поколения еще не сливалась со стихами, это был роман с одним героем, уникальным и неповторимым, он и интересен был своей неповторимостью, непостижимостью для мира людей. Для такой поэтической биографии прозаическая канва его жизни служила только опорой, точкой приложения мифа. Легенды, его окружающие, его образ в глазах современников были не менее важны, чем реальные события, а часто и более. Поэзия Байрона и его жизнь вместе должны были создавать представление о диковинном и могучем существе, своеобразном божестве в человеческом облике, его путь, его слова, привычки, поступки, взгляды следовало изучать, как изучается редкое и величественное явление природы. Вот почему Вяземский, как и все читатели английского поэта, жалел об утрате его записок. Какая потеря для истории! Но не для поэзии, подчеркивает Пушкин. «Он исповедался в своих стихах…» Прозаическая история жизни мешала бы его автобиографическому роману в стихах, отвлекала и заслоняла бы собой в глазах толпы его истинный образ и смысл, подсовывая вместо этого знакомые ей чисто человеческие, общие всем и часто пошлые черты, не осветленные пламенем его поэзии, не поднятые ее силой для высшего взгляда и суда.

Пушкин шагнул дальше. Жизнь человека в молодости, зрелости, даже старости (хотя Пушкин физически не дожил до нее) получила благодаря его поэзии впервые точное художественное воплощение в русском слове.

Смешно и нелепо опровергать эту жизнь какими-то биографическими несовпадениями. Она выше этих частных фактов. У прозаической жизни певца свое место. Для Байрона – это отдельный том, «Жизнь поэта», входящий в собрание его сочинений наравне с лирикой и поэмами. Для Пушкина – особая стихия, часть целого, сплетенного из стихов и поступков, событий частных и исторических, поэм и их восприятия современниками. Поэтому кропотливое изучение биографических деталей, тщательное установление маршрутов путешествий, дат, местностей и зданий, людей, с которыми встречался и даже только мог встречаться поэт, в пушкинском случае не есть чрезмерность увлеченности или какой-то странный перекос в отношении изучения биографии поэта. Все эти детали накрепко связаны с его поэзией, это ее часть, подобная по-своему его стихам. И все пушкинское время, не случайно названное так, имеет прямую связь с его творчеством, вбирается им и, освещая его изнутри, освящается им.

Вот почему проблема биографии поэта встает в совершенно новом значении: это картина эпохи. И здесь особенно важно услышать разные голоса – актера и дипломата, военного и крестьянина, светской дамы и дочери деревенского попа. Более того, она допускает даже использование не вполне доброкачественного материала. «Отвергая явно недостоверное, не следует пренебрегать неточным и сомнительным, памятуя, что взгляд современника всегда субъективен, что бесстрастного рассказа о виденных событиях и лицах не существует, что вместе с фактом в воспоминания неизбежно попадает отношение к факту и что самое это отношение есть драгоценный исторический материал» [8] , – пишет современный историк-пушкинист.

8

Вацуро В. Э. Пушкин в сознании современников. – В кн.; А. С. Пушкин в воспоминаниях современников: В 2-х т, М., 1974, т. 1, с. 5.

Казалось бы, простая, очевидная мысль, положенная в основу монтажа Вересаева, имела долгую предысторию, ее нащупывали и искали больше ста лет. Современникам Пушкина и Байрона распространенные тогда жизнеописания поэтов, во многом подобные литературным мистификациям – подделкам «народных преданий» или таинственно-скрытым «авторствам», – казались не подлежащими разоблачению. В них была своя долговечность, прочность, недоступная никакому документальному опровержению. Ведь в них содержался образ, а стало быть, действительно содержалась истина, по крайней мере, в романтическом смысле: цельно схваченная суть творческой личности. Образ этот создавался в общем представлении самим поэтом в процессе особого жизнетворчества, образ фиксировался литературными душеприказчиками. Не надо думать, что он был плодом чистого вымысла. Тут власть вымысла, идеи проявлялась в том, что сама жизнь должна была ей подчиниться, воплотиться в заданную ею форму. Такое приведение жизненной практики в соответствие с поэтической теорией было необычайно опасным, рискованным, требовало выдержки, мужества.

Принцип романтической биографии как соответствия признанному образу держался долго. Затем биографии стали создаваться, напротив, на основе критической проверки фактов. Это не означает, конечно, будто раньше и фактов не проверяли, но важен принцип, цель. Так, Анненков, взявший у романтиков только форму, но работавший уже не в романтическую эпоху, нарушал сложившийся образ Пушкина в очень большой мере. Нарушение ведь необязательно должно сводиться к какому-то нелицеприятному разоблачению. Напротив, поэт может быть возвышен, как и получилось у Анненкова. Но важен опять-таки самый принцип: думали о поэте одно, читали совсем другое… Ходячие представления о личности Пушкина сводились, в общем, к тому, что это был «гуляка праздный», только поэт, птица певчая. На страницах книги Анненкова развертывались труды и дни литературного труженика, человека государственного ума, философских наклонностей, историка-исследователя… Если при разборе пушкинских бумаг современники, наиболее близкие, могли удивляться: «Пушкин – мыслитель, кто бы мог подумать!», то книга Анненкова, написанная на основе тех самых бумаг, делала это представление, совершенно новое, широким достоянием.

Поделиться с друзьями: