Пушкинская перспектива
Шрифт:
Автограф ранней редакции этого стихотворения сохранился и неоднократно был предметом внимания исследователей. Воспользовавшись высказанными ранее наблюдениями, внесем в них некоторые уточнения:
Текст пушкинского стихотворения первоначально был таков:
Не пой, волшебница, при мнеТы песен Грузии печальной,Напоминают мне онеДругую жизнь и берег дальный —Напоминают мне онеКавказа гордые вершины,Лихих чеченцев на конеИ закубанские равнины. Увы, напоминают мнеТвои жестокие напевыИ степь, и ночь… и при лунеЧерты далекой, милой девы.Не пой, волшебница, при мнеТы песен Грузии печальной,Напоминают мне онеДругую жизнь и берег дальный.[202]Второе четверостишие Пушкиным зачеркнуто, сбоку – слева от первых двух, поперек листа помечено пушкинской рукой: «Отослать куда следует»; под текстом, рядом с характерным росчерком, дата: «12 июня 1828», а ниже – другой, непушкинской рукой начертано: «Читал» и вензель из инициалов.
Р. В. Иезуитова убедительно обосновала, что первоначальная дата, поставленная в автографе,[203] читалась «3 (исправлена на 12.– С. Ф.) июня». Что же касается двух других помет, то ее трактовка их по «ведомству Ш-го отделения» нам не кажется убедительной. Написанные сверху на левом поле листа слова мы склонны традиционно считать имеющими в виду композитора, для которого и был написан текст. Инициалы же в нижней (непушкинской) помете расшифровываются как «А. Г.» – то есть Александр Грибоедов. Таким образом, еще до отъезда из Петербурга (6 июня 1828 года) Грибоедов ознакомился с пушкинской интерпретацией напетой им грузинской песни.
Едва ли пушкинский текст его удовлетворил. И тогда, как нам представляется, Грибоедов сам напишет слова на ту же мелодию – стихотворение «Душа»:
Жива ли я?Мертва ли я?И что за чудное виденье!Надзвездный домЗари кругом,Рождало мир мое веленье!И вот от снаПривлеченаК земле ветшающей и тесной.Где рой подруг,Тьма резвых слуг?О, хор воздушный и прелестный!Нет, поживуИ наявуЯ лучшей жизнию, беспечной:Туда хочу, Туда лечу,Где надышусь свободой вечной![204]Это, конечно, тоже не перевод, но вполне явственное развитие темы, почерпнутой из первых трех строф грузинской песни, которые мы даем ниже по уточненному переводу В. Д. Дондуа:
Вновь созданная душа,В Эдеме произращенная,На мое счастье посаженная (как цветок),От тебя ожидаю жизни,ты бессмертие живое.Луна двухнедельная,(О ты,) светлая, сверкающая весна,Ангел, вечный хранитель мой,От тебя ожидаю жизни, ты бессмертие живое.(О ты,) пышная картина природы,Заря усугубленная,(О ты,) сияние, соединенное с любовью,От тебя ожидаю жизни,ты бессмертие живое…Только в следующих строфах грузинской песни отчетливо проступит адресат ее: юная красавица, пробудившая страсть поэта. Грибоедов же переосмысляет ситуацию, словно дает слово самой душе, рожденной в раю. Как увидим ниже, это душа Поэта.
До отъезда из Петербурга в июне 1828 года, как это известно из сохранившейся записки Грибоедова («…Ваше любезное приглашение я могу принять не раньше как во вторник на будущей неделе. В среду я уезжаю», подлинник по-немецки),[205] он встречался с академиком X. Д. Френом по поводу своих «будущих ученых занятий в Персии». Вполне возможно, что на этой встрече присутствовал и О. И. Сенковский, которому могли быть переданы Грибоедовым стихотворения «Душа» и «Восток».
Важным обстоятельством, позволяющим соотнести стихотворение «Душа» с «Весенней песней», является точное соответствие грибоедовского текста с мелодией, обработанной Глинкой. В одном отношении грибоедовский текст мелодически даже точнее пушкинского, так как сохраняет симметрию полустиший нечетных строк, вполне соответствующую музыке (пушкинский же текст поется: «Не пой, краса/вица, при мне…»).
Стихотворение «Душа» на первый взгляд кажется необычным для поэтической практики Грибоедова с его отчетливо-рационалистическим в основах своих мировоззрением.
Между тем духовный кризис нарастал в Грибоедове уже в пору создания его великой комедии. «Первое начертание этой сценической поэмы, – признавался он, – было гораздо великолепнее и высшего значения, чем теперь в суетном наряде, в который я принужден был облечь его. Ребяческое удовольствие слышать стихи мои в театре, желание им успеха заставили меня портить мое создание, сколько можно было».[206]
Это признание может показаться чуть ли не кокетством, по крайней мере, разительным самозаблуждением. Но оно будет вполне понятным, если мы поставим его в контекст не просветительских, а кантианских эстетических идей. Кант в «Критике способности суждения» много внимания уделил природе искусства. Он считал, что в истинно художественных творениях запечатлена иллюзия гармоничности мира, в земном, суетном проявлении (чувственном восприятии) всегда дисгармоничного, представляющего собою сферу столкновения частных интересов. Отсюда, по Канту, проистекает антиномичная двойственность искусства: предмет его – сухая и грубая проза жизни, художественная же форма – чарующий вымысел гения. Но именно этот-то вымысел и подлинно реален, так как в своей фантазии поэт прикасается (воспаряет) к миру чистых идей.
Об этом, по сути дела, рассуждает Грибоедов и в своем «Отрывке из Гете», по-кантиански интерпретируя «Пролог в театре» из «Фауста»:
Когда природой равнодушноКрутится длинновьющаяся прядь,Кому она так делится послушно?Когда созданья все – слаба их мысль обнять,Одни другим звучат противугласно,Кто съединяет их в приятный слуху громТак величаво! так прекрасно!И кто виновник их потомСпокойного и пышного теченья?Кто стройно размеряет их движенья И бури, вопли, крик страстейМеняет вдруг на дивные аккорды? (…)Кто не коснел в бездействии немом,Но в гимн единый слил красу небес с землею.Ты постигаешь ли умомСоздавшего миры и лета?Его престол – душа Поэта.[207]Стихотворение «Душа» также интерпретирует тему грузинской песни в духе платоновского учения о бессмертной, вечно движущейся душе. «Поднебесные места, – пишет античный философ в диалоге „Федр“, – никто еще из здешних поэтов не воспевает, да и не воспоет никогда, как следует. Объясняется это (…) тем, что эти места занимает бесцветная, бесформенная и неосязаемая сущность, в сущности своей существующая, зримая только для одного кормчего души – разума. Так как божественное размышление, а равно и размышление всякой души, поскольку она заботится воспринять надлежащее, питается умом и чистым знанием, душа, увидев, с течением времени, сущее, бывает довольна этим и, созерцая истину, питается ею и предается радости, пока круговращательное движение не перенесет ее в то место, откуда она вышла. Во время этого круговращения душа созерцает самое справедливость, созерцает здравомыслие, не то знание, которому присуще рождение, и не то, которое изменяется при изменении того, что мы называем знанием теперь существующего, но то знание, которое заключается в том, что существует, как действительно существующее. Узрев также и все прочее, действительно существующее, и напитавшись им, душа опять погружается во внутреннюю область неба и возвращается домой».[208]
Следует отметить, что в наше смутное время процитированные выше пушкинские строки о замеченной им в грузинской песне «восточной бессмыслице, имеющей свое поэтическое достоинство» неожиданно и в высшей степени несправедливо были оценены как проявление «имперского инстинкта». «Грузинская песня, – прочитали мы в газете „Свободная Грузия“, – занимает особое место в великой грузинской культуре, и, думается, ее упоминание в одном контексте с „восточной бессмыслицей“ оскорбительно для нас. Очевидно, прежде чем писать о грузинской песне, следовало серьезно изучить её. (…) Разве можно судить о грузинской песне по городской мелодии, либо куплетам на майдане. К тому же, неужели Пушкин не понимает, что без мелодии текст песни часто теряет свои достоинства?..»[209]