Путь длиной в сто шагов
Шрифт:
– Вот ты где, мразь!
Папа отвлекся от газеты, но оставался спокоен и продолжал сидеть.
– Вы находитесь в моем доме, – сказал он.
– Кто ты вообще такой?
– Я Аббас Хаджи, – тихо произнес он, и от угрозы, звучавшей в его голосе, по спине у меня побежали мурашки.
– Я вас выживу отсюда. Ты все равно проиграешь.
Папа встал, всем своим огромным телом возвышаясь над этой женщиной.
– Я уже встречал таких, как вы, – с внезапным жаром сказал он. – Я вас знаю. Вы дикари. Да. Несмотря на все эти культурные манеры, в глубине души вы просто варвары.
Мадам Маллори еще никто никогда не называл дикарем. Напротив, во многих кругах она считалась воплощением изысканной французской культуры. Выслушивать, что она варвар, да еще и от индийца – это было для нее уже слишком. Она с кулаками бросилась на папу и ударила его в грудь.
– Как ты смеешь? Как… ты… смеешь?!
Папа был крупным мужчиной, но мадам Маллори была в ярости, и этот удар заставил его в изумлении отступить. Он попытался удержать ее за запястья, но она продолжала размахивать руками, как боксер, работающий с грушей.
В кухню, вся растрепанная, вбежала тетя.
– Ой-ой-ой! – закричала она. – Майюр, Майюр, скорее!
– Животное! – ярился папа. – Посмотрите на себя. Вы просто дикарка. Только слабые… мадам, да хватит уже!
Проклятия и удары все не прекращались.
– Ты дрянь! – кричала она. – Дерьмо. У тебя…
Папе пришлось отступить еще на шаг. Тяжело дыша, он пытался ухватить ее за руки.
– Вон из моего дома! – заорал он.
– Non! Нет! – кричала ему в ответ Маллори. – Это ты убирайся! Убирайся из моей страны, ты, грязный иностранец!
И тут мадам Маллори толкнула папу.
Это изменило всю мою жизнь. Папа, пошатнувшись, отступил еще на пару шагов и, не видя, куда идет, толкнул меня всем своим весом так, что я с размаху упал на плиту. Вокруг кричали и размахивали руками. Только много дней спустя я понял, что желтое, плясавшее у меня перед глазами, было пламенем, охватившим мой халат.
Глава десятая
Я помню вой сирены «скорой помощи», помню, как над головой у меня болталась капельница, помню склонявшееся встревоженное лицо отца. Следующие несколько дней прошли как в тумане – в неверном наркотическом сне, в метаниях между жизнью и смертью. Ощущения были странные: вкус металла в пересохшем рту, онемевшие от анестетика, потрескавшиеся губы и осаждавшие мой слух бабушка, тетя и сестры, рыдавшие у моей постели. Потом – очередная поездка на скрипучей каталке в операционную на еще одну пересадку кожи.
Вскоре, однако, больничная рутина взяла свое. Боль немного утихла, я уже с большим удовольствием ел самосы, приготовленные моим семейством, которое обосновалось у дверей палаты. А в углу неизменно возвышался отец, человек-гора с плотно сжатыми губами. Он наблюдал за мной, не спуская с меня своих черных глаз, а маленькая Зейнаб сидела у него на коленях.
Как-то днем мы остались в палате вдвоем. Он сидел на стуле вровень с постелью, и мы играли в нарды на принесенном для меня столике, попивая чай, совсем как когда-то давно на Нипиан-Си-роуд, в прежней жизни, казавшейся теперь такой далекой.
– Кто теперь готовит?
– Об этом не беспокойся. Все помогают. Мы справляемся.
– Я придумал новое блюдо…
Отец покачал своей массивной головой.
– Что ты хочешь сказать?
– Мы возвращаемся в Лондон.
Я бросил кости и посмотрел в окно. Больница находилась в соседней долине, отделенная от Люмьера горной грядой, но я видел обратную сторону Альп Юры, которые видел и из своей комнатки на чердаке особняка Дюфура.
Стояла зима. Сосновые леса припорошены снегом, с краев крыши над окном моей палаты, как кинжалы, свисали сосульки. Все это было так прекрасно, исполнено такой чистоты, что по лицу моему ни с того ни с сего покатились слезы.
– Что? О чем ты плачешь? Лучше нам поехать в Лондон. Жить тут нам не дадут. Дурак я был, что считал иначе. Посмотри на себя. Посмотри, что моя дурость с тобой сделала…
Папу прервал стук в дверь. Я вытирал глаза, а папа тем временем орал стучавшим: «Погодите!» Он подошел ко мне и поцеловал меня в лоб, которого огонь не задел.
– Храбрый мой мальчик, – прошептал он. – Ты настоящий Хаджи.
Открыв дверь, отец загородил своим массивным телом весь дверной проем, но я увидел над его рукой мсье Леблана и мадам Маллори. Владелица «Плакучей ивы» была в шерстяном костюме цвета шоколада. Из корзины, висевшей у нее на локте, торчал букет роз. За спиной мадам Маллори, глядя на нее во все глаза, сидели тетя, дядя Майюр и Зейнаб. Их молчание, словно стена, отгораживало от больничного шума.
– Как вы смели сюда прийти? – не веря своим глазам, наконец спросил папа.
– Мы пришли узнать, как он.
– Не трудитесь, – ответил отец. Лицо его исказилось от отвращения. – Вы победили. Мы уезжаем. А теперь идите. Не оскорбляйте нас своим присутствием. Папа с треском захлопнул дверь. Он метался по палате, как дикий зверь в клетке, и, меряя ее шагами, резко разворачивался на каблуках и бил рукой о руку так же, как тогда, когда погибла мама.
– Ну и наглость у этой женщины. Ну и наглость!
Маллори засуетилась. Она попыталась отдать Зейнаб розы и пакетик с выпечкой, но тетя шикнула на девочку, и Зейнаб шмыгнула обратно к ней.
– Простите, что побеспокоили, – сказал Леблан дяде Майюру, лицо которого не выражало ничего. – Вы правы. Уже поздновато для цветов.
Так они вернулись на больничную парковку к своему «ситроену». Они не обменялись ни словом, пока Леблан включал зажигание и выезжал на шоссе А708, ведущее к Люмьеру. Каждый был погружен в глубокие раздумья.
– Ну, – наконец произнесла Маллори, – я сделала, что могла. Не моя вина…
Однако ей следовало бы помолчать. Это заявление переполнило чашу терпения мсье Леблана, эти слова, так явно говорившие о ее безразличии, оказались последней каплей. Леблан ударил по тормозам. Машину занесло, и она встала на обочине.
Леблан повернул к мадам Маллори горевшее негодованием лицо. Она прижала руку к груди, словно пытаясь защититься, поскольку заметила, что даже кончики ушей Леблана были ярко-красными.
– В чем дело, Анри? Поехали!
Леблан потянулся и распахнул дверь с ее стороны.
– Выходите. Пойдете пешком.
– Анри! Вы сошли с ума?
– Подумайте, подумайте, чего вы добились в жизни, – прошипел он, холодея от ярости. – Судьба улыбалась вам, у вас есть и успех, и деньги. А что другие видели от вас, кроме вашего себялюбия?
– Я думаю…
– Вот в этом-то и дело, Гертруда. Вы слишком много думаете… о себе. Мне стыдно за вас. А теперь выходите. Видеть вас сейчас не могу.