ЖАНРЫ

Путь Гегеля к «Науке логики» (Формирование принципов системности и историзма)
Шрифт:

Итак, с самого начала «является» дух, который пока по-настоящему не сбросил одежду самосознания, но уже стал примеривать костюм разума. Являющемуся духу, вышедшему из недр чувственной достоверности, рассудка, самосознания, сначала гораздо естественнее и проще проявить интерес не к самому разуму, а к «его иному» – к миру. Это, правда, уже не тот мир, с которым взаимодействовали чувственная достоверность и рассудок, самосознание, а мир разума, но с существенной поправкой: «На первых порах только предчувствуя себя в действительности или зная ее лишь как „свое“ вообще, разум вступает в этом смысле в общее владение гарантированной ему собственностью и на всех высотах и во всех глубинах водружает знак своего суверенитета. Но это поверхностное „мое“ не есть его конечный интерес; радость этого общего вступления во владение наталкивается в его собственности еще на постороннее „иное“, которого нет в сам'oм абстрактном разуме» 1. Сначала разум выступает в виде «наблюдающего разума»: он занимается «наблюдением природы» 2, а потом «наблюдением самосознания» 3. От этих подразделов, которые мы за неимением места не можем рассматривать, Гегель переходит к следующему оригинально задуманному разделу, который назван «Претворение разумного самосознания в действительность им самим».

Гегель здесь явно коррелирует усилия разума с коллективными формами деятельности, познания, знания. Такое коррелирование и придает разуму, духу «действительность»: «В жизни народа понятие претворения в действительность разума, обладающего самосознанием, на деле имеет свою завершенную реальность – это понятие состоит в том, что разум усматривает в самостоятельности другого полное единство [его] с ним, или в том, что он имеет предметом, в качестве моего для-меня-бытия, „эту“, мною уже найденную свободную вещность некоторого другого, которая есть негативное меня самого» 4. Итак, разум претворяется в действительность. Но как именно? Дело обставляется весьма торжественно: «разум наличествует как текучая всеобщая субстанция»; он уподобляется «простой вещности», «которая рассыпается» на множество совершенно самостоятельных сущностей, подобно свету в звездах – ну чем не поэтические образы? Сам разум, продолжает Гегель, рассыпался «бесчисленными для себя сверкающими точками, которые в своем абсолютном для-себя-бытии растворены в простой самостоятельной субстанции не только в себе, но и для самих себя; они сознают, что они суть эти единичные самостоятельные сущности благодаря тому, что они жертвуют своей единичностью, и эта всеобщая субстанция есть их душа и сущность, подобно тому как это всеобщее в свою очередь есть действование их как отдельных лиц или ими созданное произведение» 5.

Благодаря тому что весь этот метафизический и поэтический разговор о «жертвующих своей единичностью» сверкающих точках – жертвующих не иначе, как с энтузиазмом, – так плотно включен в далее развиваемые темы индивида и всеобщего, индивида и народа, высвечивается связь, важная для понимания сути «абсолютного», «всеобщего разума» (далее все более затуманиваемая Гегелем и, возможно, им самим забываемая). Это связь между исходной гегелевской установкой, конформистской по природе идеей, будто бы само время скомандовало индивиду раствориться во всеобщем (вспомним Введение), и моделью разума как некоей целостной, всеобщей «текущей субстанции», влиться в которую в качестве совсем незаметного ручейка все единичное должно почитать за честь и счастье, или некоего поистине космического света, в котором просто мечтают пропасть все отдельные «сверкающие точки». И тот, кто сочтет такое толкование рождающегося гегелевского образа всевластного, вездесущего разума неправомерным переводом абстрактного размышления в социальный и моральный план, пусть еще и еще вглядится в более конкретные поясняющие гештальты.

Чисто единичные действия индивида, рассуждает Гегель, обусловлены его потребностями – ведь он есть природное существо. Благодаря народу «превращаются в действительность» потребности и функции индивида. Труд индивида – так опять возникла тема труда – направлен на удовлетворение потребностей, причем и своих и чужих. Все было бы приемлемо, если бы не завершение. «Как отдельное лицо в своей единичной работе бессознательно уже выполняет некоторую общую работу, так выполняет оно и общую работу в свою очередь как свой сознательный предмет; целое становится как целое его произведением, для которого он жертвует собою, и именно поэтому получает от него обратно себя самого» 6.

Вот он, поистине роковой спутник любого вступления на сцену феноменологии взаимодействия, взаимозависимости индивидов. Лишь только один индивид завидит другого, лишь только индивиды слагаются в целое, объединяются в народ, так сразу же почему-то приходится «жертвовать собою», с радостью растворяться во всеобщем, забывать о себе. Наше предчувствие, что таким образом заданная тема «служения народу» закончится конформизмом, – это предчувствие оправдывается, когда Гегель в следующем же абзаце делает заявление: это «всеобщая субстанция говорит всеобщим языком в нравах и законах народа…» 7, или: «Мудрейшие люди древности поэтому решили, что мудрость и добродетель состоят в том, чтобы жить согласно нравам своего народа» 8. Что сказали бы «мудрейшие люди древности» человеку, когда бы он – а ведь в такой ситуации, как мы видели ранее, оказался молодой Гегель вместе с передовыми современниками – обнаружил, что нравы его народа граничат с безнравственностью, а законы с беззаконием? Прежде всего, надо думать, они присоветовали бы ему не спешить объявлять эти нравы и законы готовой «абсолютной субстанцией», в текучести которой следует раствориться индивиду.

Гегель и сам спешит оговориться: такая ситуация «действительна», т.е. разум «претворен в действительность», только «в свободном народе». Значит, дело всего лишь «за малым»… Эта оговорка, однако, тонет в сверкании «всеобщего разума», поглотившего индивида. Но Гегель-мыслитель еще не побежден Гегелем-конформистом. Как бы устыдившись бесконфликтной, а значит, антидиалектической идиллии, он вспоминает об идеале свободы, свободной индивидуальности и устанавливает: «Разум должен выйти из этого счастливого состояния…» 9 Впрочем, конформистскому содержанию гегелевских мыслей некоторые авторы находят оправдание: образ беззаветной самоотдачи индивида во власть целого, как полагают эти интерпретаторы, соответствует идеализированному греческому миру, изображению его полисной жизни как безмятежной гармонии индивида и общества. Но в таком случае можно сомневаться в историческом чутье Гегеля, в его умении считаться с реальностью истории и с суждениями тех самых мудрейших людей древности, которые вовсе не идиллически рисовали себе жизнь индивида в греческом или римском обществах.

Новое состояние, до которого доросло сознание, беспокойное, диалектическое. Оно определяется так: самосознание ощущает себя несчастным, ибо вопреки притягательному сверканию субстанции все же не может так сразу пожертвовать своей индивидуальностью; дух этого индивида тем самым посылает его в мир искать своего счастья. Плутание в поисках счастья, впрочем, предопределено: счастье не какая-то синяя птица, а «тот самый» всеобщий разум, на позицию которого индивиду неизбежно придется вступить. Но индивид до такого понимания еще не дорос, он не хочет и не может сразу, безраздельно отдаться разуму. Так пусть же он – так решает Гегель – взойдет на свою Голгофу. Где же плутает индивид до того, как становится забывшей о себе сверкающей точкой разума? Он посещает места, которые и напоминают прежние «станции духа», и отличаются от них.

Первая новая станция… Вот как о ней и заодно о недисциплинированном самосознании говорит Гегель: «Вместо небесно сияющего духа всеобщности знания и действования, где умолкает чувство и наслаждение единичности, в него (в самосознание на этой стадии развития разума. – Н.М.) вселился дух земли, для которого имеет значение истинной действительности только то бытие, которое составляет действительность единичного сознания» 10. Неудивительно, что в качестве иллюстрации служат перефразированные слова Мефистофеля из «Фауста»:

Презирает оно рассудок и науку, Наивысшие дары человека, – Черту оно отдалось И обречено на погибель.

Фаустовский дух, когда он отдается духу мефистофелевскому, – костюм, в который Гегель одевает новый гештальт духа. Как бы возрождается вожделеющий дух, но он принимает форму не поисков «вот этого» удовольствия, а выступает как чуть ли не космическая жажда жизни, наслаждения, счастья, как «принцип удовольствия прежде и превыше всего». Самосознание в этом гештальте требует остановить мгновение молодости и счастья; как «безжизненный туман», проплывают перед ним «тени науки, законов и принципов». А ему бы только наслаждаться жизнью: «оно берет себе жизнь, как срывают зрелый плод, который в такой же мере сам падает к нам в руки, как и мы берем его» 11.

Тут более ярко высвечивается специфика предмета исследования Гегеля. Яснее и характер материала, используемого на данных стадиях феноменологического анализа разума, и методы работы автора. Темой, как и было сказано, являются метания индивидов, как будто уже и приобщившихся к разуму и в то же время убоявшихся безраздельно, самозабвенно служить ему, отдавая собственную жизнь, молодость, пренебрегая жизненными удовольствиями. Самосознание будет шарахаться во все стороны, только бы не подчиниться разуму целиком. Понятно, что, пока Гегеля интересует такая тема – типологически рисуемое самосознание, однако, намеренно погружаемое им в широкий поток самой обычной жизни, – до тех пор хорошую службу может сослужить ему своеобразная художественная феноменология духа, а именно творения мировой литературы, где самосознание, на время отклоняющееся от науки (а также от законов, принципов, от «чистой» нравственности, от религии), предстало в виде бессмертных образов. «Фауст», «Племянник Рамо» и другие творения художественно-философского духа служат опорами феноменологического движения в данном разделе.

Далее предстает гештальт, названный «Закон сердца и безумие самомнения». Это уже не «легкомысленный» прежний гештальт, а вполне серьезное, даже пожалуй, слишком серьезное самосознание. Оно исходит из «закона сердца», иными словами, пытается сообразовать действительность со своим одушевлением, со своим пониманием счастья. Действительность при этом воспринимается как «насильственный миропорядок, противоречащий закону сердца» 12. Поэтому законы сердца и законы действительности не имеют между собой ничего общего. Но одновременно самосознание хочет продиктовать законы сердца самой действительности. Перед нами как бы возникает образ реформаторского духа, одушевленного и одержимого, но ничем не владеющего, кроме благих, из глубины своего сердца почерпнутых намерений кардинально переделать действительность. Гегель рисует неизменно печальный эпилог попыток претворения такого духа в действительность: закон сердца, погруженный в пучину действительности, немедленно перестает быть законом сердца; он вовлекается, как глубоко отмечает Гегель, в само бытие, в некий внешний порядок, более мощный, чем этот «закон», только что претворившийся в бытие и утративший свой первоначальный замысел. Индивид, одержимый реформаторскими намерениями, с ужасом видит, что «как прежде только жесткий закон, так теперь сами сердца людей противятся его превосходным намерениям и отвращаются от них» 13.

Поделиться с друзьями: