Путь к империи
Шрифт:
В одной из них содержится такая фраза: «Если не будут приняты предосторожности, то для передвижения таких масс не хватит верховых животных ни в одной стране». В другой депеше он говорит: «Необходимо пустить в дело все фургоны и наполнить их мукой, хлебом, рисом, овощами и водкой, плюс все, что нужно для походных лазаретов. Результат всех моих движений должен соединить в одном пункте четыреста тысяч человек. Тогда уже нечего будет надеяться на страну, надо все иметь с собой».
[В Москве]
Победа, которой он все принес в жертву, гоняясь за ней как за призраком, и уже готовый схватить ее, исчезала на его глазах в вихрях дыма и пламени! Им овладело такое сильное волнение, словно его пожирал тот самый огонь, который окружал нас со всех сторон. Он не находил себе места, каждую минуту вскакивал и опять садился Он быстрыми шагами бегал по комнатам, и во всех его жестах, в беспорядке его одежды выражалось сильное беспокойство. Из его стесненной груди по временам вырывались короткие, резкие восклицания:
– Какое ужасающее зрелище! Это они сами! Столько дворцов! Какое необыкновенное решение! Что за люди?! Это скифы!..
На другое утро, 17 сентября, Наполеон взглянул в сторону Москвы, надеясь, что пожар уже прекратился. Но он продолжал бушевать с прежнею силой. Весь город представлял сплошной огненный смерч, который поднимался к самому небу и окрашивал его цветом пламени. Наполеон долго смотрел на эту зловещую картину в угрюмом молчании и наконец воскликнул: «Это предвещает нам большие несчастья!»
Усилие, сделанное им, чтобы достигнуть Москвы, истощило все его военные средства. Москва была пределом всех его планов, целью всех его надежд, и теперь она исчезала на глазах! Что предпринять дальше? Всегда такой решительный, он начал колебаться.
Он, который в 1805 году, не задумываясь, мгновенно отказался от подготовленной с таким трудом и с такими расходами высадки и решил в Булонь-сюр-Мер захватить врасплох и уничтожить австрийскую армию, совершивший все походы Ульмской кампании вплоть до Мюнхена и диктовавший год спустя, с такою же безошибочностью, все движения своей армии вплоть до Берлина, – этот самый человек как раз в день вступления своего в Москву и назначения в ней губернатором того, кого он хотел, почувствовал нерешительность и остановился, пораженный!
Никогда даже самым близким людям и своим министрам не поверял он своих наиболее смелых планов, и они узнавали о них лишь из приказов, которые должны были выполнять! И вот он вынужден был теперь советоваться с ними, испытывать нравственные и физические силы тех, кто окружал его.
Наполеон вернулся в Москву среди всеобщего разгрома. Он покинул город, отдав его в жертву грабежу, потому что надеялся, что его армия, которая разбрелась по развалинам, не без пользы будет обыскивать их. Но когда он узнал, что беспорядок все увеличивается и даже старая гвардия вовлечена в грабеж, что крестьяне, привозившие припасы, за которые он всегда приказывал щедро платить, чтобы привлечь еще других, были ограблены голодными солдатами, что различные отряды, движимые разными потребностями, готовы с ожесточением оспаривать друг у друга остатки Москвы, так что все еще остававшиеся в этом городе припасы гибли среди такого разгрома, узнав это, он отдал тотчас же строгие приказы и запретил гвардии отлучаться. Церкви, где наши кавалеристы устроили для себя приют, были немедленно очищены и возвращены духовенству.
В первый раз я увидела его после его возвращения во Францию по заключении Кампоформийского мира. Едва я успела оправиться от первого смущения и восторга, как на смену ему и явилось вполне определенное чувство страха. И однако в то время он еще не имел прочного положения, считали даже, что над ним висят угрозой какие-то смутные подозрения Директории; к нему относились скорей с симпатией и пристрастно, так что страх, который он внушал, вызывался исключительно странным действием его личности почти на всех, кто с ним сталкивался.
Мне приходилось встречаться с людьми, достойными всякого почтения, как и с самыми жестокими злодеями, но в том впечатлении, какое производил на меня Бонапарт, не было ничего напоминающего ни тех, ни других. Встречаясь с ним в Париже при самых разнообразных обстоятельствах, я скоро пришла к заключению, что его личность не поддается тем определениям, к которым мы привыкли; его нельзя было назвать ни добрым, ни злым, ни мягким, ни жестоким в том смысле, в каком это применимо к известной нам категории лиц.
Такой человек, единственный в своем роде, не мог ни испытывать сам, ни возбуждать в других обыкновенного чувства симпатии; он был чем-то или большим, или меньшим, чем человек; его манеры, его ум и речь носили на себе отпечаток чего-то чyжeзeмногo… Встречаясь с Бонапартом чаще, я не только не освоилась с ним, но с каждым днем робела и смущалась все больше. Я смутно чувствовала, что его не может затронуть никакое сердечное движение.
На человеческое существо он смотрит как на факт или вещь, а не как на нечто подобное себе. Он так же далек от любви, как и от ненависти: он не признает никого, кроме самого себя; все остальное существующее – для него только числа. Сила его воли заключается в непреклонном расчете и его эгоизме; он – искусный игрок, а человеческий род – противная партия, которой он готовится объявить шах и мат…
Каждый раз в его разговоре меня поражало ясно выраженное чувство превосходства; оно не имело ничего общего с превосходством людей просвещенных, утонченных наукой и общением, образцы которых нам дает Франция и Англия. В его речи сказывалось то чутье обстоятельств, какое обнаруживает охотник при выслеживании добычи… В его душе мне чувствовалось какое-то холодное и острое лезвие, леденящее и наносящее раны, в уме – такая глубокая беспощадная ирония, что от нее не могло скрыться ничто великое и прекрасное, даже его собственная слава; потому что он презирал ту нацию, одобрения и признания которой добивался…
Все было для него или средством, или целью, ничего непроизвольного ни в чем – ни в добре, ни в зле… Он не признавал для себя никаких законов, никаких идеальных, отвлеченных норм, он интересовался вещами только с точки зрения их непосредственной практической полезности, а всякий общий принцип отвергал как вздорный или как враждебный.
Бонапарт небольшого роста, несоразмерного сложения: слишком длинное туловище поглощает остальное тело. Это – шатен, с редкими волосами и серовато-голубыми главами. Цвет лица, сначала желтый, стал, когда он пополнел, матово-бледным, без всякого оттенка. Очертания лба, оправка глаз, линия носа прелестны: это – античный медальон. Держится он немного подавшись вперед.
Его обыкновенно тусклый взгляд придает его лицу, когда он покоен, меланхолическое, задумчивое выражение; но когда он гневается, взор вдруг становится свирепым, грозным. К нему очень идет улыбка: она обезоруживает, молодит всю его особу; она так красит и изменяет его лицо, что трудно не подчиниться ей.
Одевался он всегда очень просто, в один из мундиров своей гвардии. Все у него было до того порывисто, что платье никогда не могло сидеть на нем хорошо: в дни парадов лакеи сговаривались, как бы уловить момент, чтобы оправить его. Он не умел носить никаких украшений.