ЖАНРЫ

Путь к себе. О маме Наталии Сац, любви, исканиях, театре
Шрифт:

Мне 6 лет. Я только что проснулась в нашей довоенной квартире на Арбате. За окном оживленно перебраниваются воробьи, свистит, поддразнивая их, попугай Лорка. В кухне дребезжит посуда, готовится завтрак. Все это звуки обыденные, привычные, но вот какое-то бормотанье доносится из маминой комнаты.

В ночной рубашонке я крадусь к двери — вдруг удастся подсмотреть. Так и есть — щелка. Мама сидит на кровати. Какая она сегодня юная. Как девчонка. Может, от этой короткой новой стрижки? И ногу по-девчоночьи под себя подвернула, сидит, раскачивается, бормочет нараспев какие-то слова. «Итальянский учит», — догадываюсь я, так как знаю, что мама должна ехать за границу, ставить там итальянскую оперу. И вспомнила, как мама укоряла меня за то, что я «вытравила из себя немецкий». Когда мне было три года, то вместе с отцом (он был советским торгпредом в Германии), мамой и Адрианом жила в Берлине и полгода провела в пансионе, где очень скоро начала говорить по-немецки так же, как немецкие дети. Однако в Москве мальчишки родного арбатского двора, услышав, как я «шпрехаю», стали дразнить «немец-перец-колбаса», и тогда, глупо обидевшись, я «принципиально» постепенно забыла язык.

Сейчас, слушая, как мама, превосходно владеющая немецким и французским, еще и итальянский учит, я впервые пожалела об этом.

— Доча, иди сюда, что ты там подглядываешь, — перешла мама на родной русский. — Не стой босая. Хочешь, залезай ко мне.

Еще бы не хотеть! В один миг я очутилась под одеялом.

— Расскажи сказку, — попросила я.

— Про что сегодня? — спросила мама. У нас с мамой была такая игра: я заказывала, мама выполняла, — и сказка рождалась тут же.

— Про него, — я показала на игрушку на тумбочке (в маминой комнате было множество игрушек, но это были ЕЕ игрушки, брать их было нельзя).

— Жил-был Пупсятина, — начала мама, и я сразу поверила во все, что будет в этой еще не родившейся сказке, потому что точнее нельзя было назвать этого толстого добродушного и самодовольного целлулоидного человечка. — Он стоял на тумбочке и скучал, — продолжала мама. — Но вот однажды…

— Ночью, — уточнила я.

— Ночью, — согласилась мама, — он отправился путешествовать.

Мама рассказывала о невероятных приключениях Пупсятины, который испугался Мыльного Пузыря, но спас слоненка, и, так как сказка сочинялась на ходу, так же непосредственно, как я, воспринимала все хитросплетения ею же придуманного сюжета.

* * *

В Московский театр для детей, созданный и возглавляемый моей мамой, я могла беспрепятственно приходить, когда угодно.

Сегодня в пустом зале я одна. А на сцене сейчас начнется репетиция и там мама. Она в синем комбинезоне, похожа на молодого рабочего.

— Свет! — кричит мама, — и загораются «глаза» разноцветных софитов, освещая сцену, в центре которой пестрый шатер, а на его верху большие пляшущие буквы образуют веселое слово «цирк». И из цирка-шатра под звуки ликующей музыки, кувыркаясь, танцуя, прыгая, появляются артисты, все наполняя движением.

— Стоп! — кричит мама, — и все замирает. Она подходит к молоденькой актрисе в двухцветном ярком трико. — Скажите, пожалуйста, кого вы играете?

— Акробатку, — еле слышно лепечет актриса.

— Спасибо за пояснение, а я думала, что вы изображаете бегемота. Пожалуйста, повторите ваш трюк.

На глазах у актрисы слезы, она пытается прыгнуть и чуть не падает. «И правда, какая она неуклюжая, зря пошла в артистки», — думаю я, но мама почему-то говорит:

— Так, немного лучше. Теперь попробуйте сильнее оттолкнуться. — И отталкивается сама, и прыгает, как заправская гимнастка, тоненькая, пружинистая, сильная. Увлеченная, прыгает и артистка. — Молодец! Еще раз! Еще! А теперь все снова!

И снова ликует оркестр, и снова танцуют и кувыркаются актеры, а я смотрю только на молоденькую и любуюсь, какая она грациозная, ловкая, красивая… Честное слово, я бы влюбилась в нее, если бы не была влюблена в свою маму.

* * *

Через три года после ареста, незадолго до войны, нам с бабушкой было разрешено свидание с мамой. Когда я об этом узнала, даже испугалась: мама униженная, как больно будет видеть это. И какой она стала ТАМ? Я знала, что мама теперь совершенно седая, наверно, очень постаревшая, может, вся в морщинах…

Когда начинала об этом думать, почему-то в памяти всплывала картинка из школьной хрестоматии: изможденная женщина в платочке с выбивающимися оттуда жидкими прядями склонилась над корытом. Я прекрасно знала, что картинка называется «Прачки», что на ней изображены и другие женщины, а главное, что та женщина ни при каких обстоятельствах, ни единой черточкой не похожа и не может быть похожа на мою маму, но ничего другого себе представить не могла.

Выехали поздно вечером. В переполненном вагоне молодые красноармейцы без радости уступили нам — одну на двоих — нижнюю полку. Сами всю ночь азартно играли в карты и курили.

Наконец, приехали. Ноябрьским промозглым утром долго шли по раскисшей глинистой дороге, пока не увидели низкие бревенчатые бараки за колючей проволокой. Здесь находилась моя мама.

У ворот лагеря взад-вперед ходил часовой. Когда мы подошли, он встал перед нами и застыл, безразличный, как монумент. Бабушка о чем-то робко его спросила, он даже не повернул головы.

Вдруг из барака напротив появилась женщина в серых, очень изящных сапожках, серой барашковой шапочке набекрень и очень красивом сером же пальто с таким же, как шапочка, воротником; она стремительно шла к воротам. «Какая красивая… неужели это?..» — я не успела додумать, как мама уже обнимала меня и бабушку, а часовой смотрел на нас и расплылся до ушей в такой счастливой улыбке, будто это к нему прибыл кто-то самый дорогой.

Но вот из кирпичного дома, стоящего в стороне от бараков, вышел и быстро направился к нам какой-то военный, судя по всему начальство.

— Что здесь происходит? — раздался его резкий окрик, и я заметила, что бабушка вся сжалась.

Он потребовал от нее какую-то бумагу, бабушка протянула, но бумага оказалась не та, и военный стал выговаривать часовому отрывистым «лающим» голосом, а нам приказал идти в какую-то контору, чтобы там получить нужную бумагу.

Мы снова оказались за воротами. Снова шли по вязкой, скользкой глине через большое, изрытое, очевидно, картофельное поле, а сверху сеял и сеял нудный, проникающий до костей осенний дождь. Бабушкина спина, совсем мокрая, покачивалась передо мной, она шла трудно, медленно, но не остановилась ни разу, пока не дошли до цели.

Узнав, зачем мы пришли, военный, к которому обратились, сказал, что должен доложить капитану, и ушел, оставив нас ждать в коридоре. Наконец, он вернулся и указал на дверь, в которую нам предстояло войти.

Многие слова у меня в детстве сразу вызывали в воображении образы, возникавшие на основе прочитанных книг, полюбившихся кинокартин, спектаклей, песен. Слово «капитан» ассоциировалось с человеком крепким, мужественным, красивым, спокойным и добрым. Человек, сидевший за столом, в той комнате, куда мы вошли, был страшен. Страшным своей болезненной некрасивостью было его испитое, землистое лицо, непомерно длинные, узловатые, какие-то «паучьи» пальцы, нервно перебирающие поданную бабушкой бумагу, и особенно его глаза, совершенно круглые, бесцветные, «рачьи глаза». Когда он их поднял от бумаги, я в страхе попятилась к двери и так там и стояла, прижавшись. А человек сразу стал кричать на бабушку тонким резким голосом, потрясая бумагой. Из его захлебывающейся речи я поняла одно: бумага, привезенная бабушкой из Москвы, его чем-то не устраивает, и он не даст нам свидания с мамой.

Поделиться с друзьями: