Путь моей жизни. Воспоминания Митрополита Евлогия(Георгиевского), изложенные по его рассказам Т.Манухиной
Шрифт:
Вскоре украинские министры под напором поляков были вынуждены двинуться дальше, уводя с собою войска [90] . В городке наступила зловещая тишина… Иногда проносились по улице какие-то всадники… Где-то, еще далеко, громыхали пушки. Но вот сидим мы в саду — и вдруг шрапнельные пули жужжат в воздухе… Поляки приближались. Я вспомнил о своих записках и из предосторожности решил их спрятать. В них я изложил мою деятельность в Государственной думе, мои битвы с поляками за Холмский законопроект и т. д. Поначалу думал зарыть записки в саду, но потом решил зашить в клобук под подкладку; иеродиакон Николай помог мне с этой работой справиться.
90
В эти дни архиепископ Алексей Дородицын куда-то исчез; по-видимому, уехал вместе с министрами.
Поляки вошли в город перед Троицей. В день праздника, во время обедни в нашей келье, я пошел в сад, чтобы наломать сирени для вечерни. Стою у куста, ломаю ветки, и вдруг ко мне подбегают солдаты с криком: "Стой!.. Кто вы?" Я сказал свое имя. "Вас-то нам и нужно… вы арестованы! Где ваши товарищи?" Обедня еще не кончилась, когда они ввалились в наши кельи. Они так нас торопили, что мы едва успели дослужить Литургию. Наскоро собрав вещи в чемоданы, мы последовали за конвоем. У ворот нас дожидались две высокие грязные навозные телеги. Мы побросали на дно наши чемоданы, с трудом вскарабкались на повозки, и лошади шагом поплелись по дороге. Лил сильный дождь. Наши зимние рясы промокли до нитки. Мы попросили конвойных переждать где-нибудь ливень, но они и слышать не хотели. Так плелись мы 15 верст. Ну и праздник!
Наконец мы въехали в местечко Монастыржинско, где полагалась первая остановка, нас подвезли к казенному зданию (Гминному управлению). Первая мысль: слава Богу, под крышей будем… Но под крышей нас ожидала большая неприятность… Нам заявили, что будет обыск, строгий и тщательный, до белья. Бывшие австрийские, а теперь польские, жандармы два часа осматривали всю нашу одежду, прощупывая швы, подпарывая подкладки. Со мной все обошлось благополучно, пока дело не дошло до клобука. Но когда взяли клобук — все пропало… Стали щупать дно, захрустела бумага… "Что у вас — бумаги?" Разрезали подкладку, и мои записки вывалились на стол. "Это — пропаганда?" — "Какая пропаганда в нашем положении…" — отвечаю я. Жандарм скатал бумаги в трубку и наложил печати.
Комната грязная, смрадная. Обстановка неприглядная, вызывающая чувство брезгливости. Смотрю, у крыльца солдаты с винтовками. Легли спать — не до сна… Мрачные мысли не дают покою. Озлобленность поляков против меня я почувствовал в самом факте ареста. Только счетами за прошлое можно было объяснить преследование нас в том беззащитном, бесправном положении, в котором мы находились.
Наутро нам дали чаю и велели снова собираться в путь. По-прежнему дождь… Серое небо… На дороге слякоть… Мы воссели на наши тряские телеги — и тронулись. Впереди нас гнали, скованных рядами, пленных украинцев; мы шагом тащились за ними. Тяжкое путешествие… Пленные, признав в нас русских епископов, арестованных Петлюрой, над нами издевались. Но худшее было еще впереди…
Когда под вечер мы приближались к Станиславову, неподалеку от города нам навстречу попалась толпа пьяных польских солдат с офицером. Солдаты нас окружили, осыпая бранью. Один из них не ограничился словами, сорвал с меня очки и шапочку — и бросил в грязь… По-видимому, он с товарищами был готов и на большее… Неизвестно, чем бы кончилось, если бы офицер не отогнал их нагайкой.
Едем дальше, — встречный солдат-поляк требует обменяться лошадью: "Давайте вашу, ваша лучше…" Едва-едва конвойный отстоял нашего коня.
На закате мы въехали в Станиславов. Нас посадили на вокзале и велели ждать. Погода прояснилась, на станции сновала гуляющая публика, с изумлением разглядывая нас; слышались шутки, остроты, издевательства… Сидели мы так долго, что начальник станции стал звонить кому-то по телефону, спрашивая, что ему делать с нами. "Что ж вы стариков-то на станции забыли? Не могу же я на ночь их тут оставить…" — "Квартир нет, отправьте их в казармы!" — отвечал голос из аппарата. "Как… — в казармы? Что вы!.. На растерзание?" — заступился за нас начальник станции. "Ну, тогда — в "Бельвю"!" — ответили ему.
Уже было темно, когда за нами пришли солдаты и повели в гостиницу "Бельвю". Это был местный публичный дом. Нам дали отвратительную, грязную комнату. По совету митрополита Антония мы легли спать не раздеваясь, в наших тяжелых промокших рясах. Всю ночь мы не спали. Доносились непотребные крики, визги… По коридору бегали бабы, стучали сапогами солдаты, проходя мимо нашей двери…
Утром нам принесли чаю. Ночь была столь тягостная, что митрополит Антоний стал искать выхода из создавшегося положения и предложил обратиться к местному униатскому епископу (Григорию Хомишину) с просьбой заступы и убежища. Переговоры с епископом взял на себя я.
Епископ проживал в прекрасном дворце. Я просил доложить о себе. Лакей вернулся и заявил, что Владыка занят и принять меня не может. "Не сказал ли он, когда я могу его видеть?" — "Владыка не знает, когда он будет свободен…" Дальнейшие переговоры были излишни: епископ меня не хотел принять. Не пожелал ни помочь, ни выслушать.
Тогда мы решили жаловаться коменданту. Но и тут ничего не добились. "Будьте довольны, что хоть так-то вас устроили", — был грубый ответ.
И вот сидим мы по-прежнему в "Бельвю". Безысходность томит, на душе тоска… Вдруг смотрим в окно, какой-то господин идет через улицу и направляется к "Бельвю". Неужели к нам? Так и есть — к нам… Входит в комнату и спрашивает:
— Вы — владыки?
И, услышав утвердительный ответ, восклицает негодующе:
— Боже мой!.. В такой обстановке?! Это невозможно! Это недопустимо! Я устрою скандал… Это позор! Есть же монастыри!.. Наконец, в приют мой можно.
Незнакомец оказался Николаем Семеновичем Серебрениковым. Он долго жил в Варшаве и теперь организовал в Станиславове приют для бывших граждан Российской Империи. О нашем пребывании в "Бельвю" он узнал случайно.
Мы с вечера сдали на вокзале наши чемоданы на хранение. Наутро иеродиакон Николай получил их и, пользуясь проглянувшим солнышком, вынул из них наши рясы, белье и где-то на площадке разложил — посушиться. Серебреников увидал монаха и стал расспрашивать: откуда? кто?.. Узнав, в чем дело, он поспешил в нашу гостиницу.
Этот добрый человек тотчас же побежал хлопотать и к вечеру добился разрешения на наш переезд в его приют. Вдова генерала Болбочана (расстрелянного Петлюрой), проживавшая у него, как раз в тот день уезжала и ее комната оказалась свободной.
И вот мы идем по городу под перекрестными взглядами прохожих. Неприятные минуты… Зато с каким облегчением мы вздохнули, когда после всех перипетий последних двух дней, после грязи, физической и моральной, мы попали в чистую, тихую, приветливую комнатку! Иеродиакон Николай привез с вокзала наши вещи и на другой день, натянув на дворе веревки, досушивал на солнышке нашу промокшую одежду.
Пребывание в этом скромном одноэтажном домишке, где все было так мирно, чисто и светло, что напоминало нам монастырскую гостиницу, было бы полным душевным отдохновением, если б не тревожная мысль об отобранных жандармами записках… Не приведет ли это к каким-нибудь тяжким последствиям? А если приведет, то к каким? Но и эта тревога внезапно и бесследно рассеялась. Случилось чудо…
Н.С.Серебреников нас часто навещал (он проживал в том же доме). Как-то раз он вошел к нам и, потрясая пачкой каких-то листков, ликующе воскликнул: