Путь теософа в стране Советов: воспоминания
Шрифт:
Камера была рассчитана на 12 человек, но, ввиду переполненности тюрем, заключённых в ней оказалось около 30. Негде было не то, чтобы сесть, но все норовили захватить места около стен, чтобы хоть стоять-то, опираясь.
Почка моя от перемен климата снова отчаянно разболелась. Это было добавочное испытание, почти нестерпимое, но я понимал, что жаловаться, просить медицинской помощи, бесполезно. Оставалось терпеть.
Чтобы отвлечься от болей, я постарался побыстрей познакомиться. В камере была удивительная смесь профессий, сословий, уровней развития. Народ сам рассортировался по интересам: у левой стены собрались интеллигенты, рассуждающие о судьбах России, у правой — какая-то публика, толковавшая о том, как хорошо бы сейчас выпить, а потом девочек употребить…
Оказался в камере знакомый Ирины Алексеевны, взятый вместе со мной, — Сила Данилыч Заскальный. Он и на воле-то вызывал у меня чувство недоверия. Всё в нём, начиная от имени и кончая русой бородой лопатой, казалось мне неестественным, наигранным, напоминавшим не то «ухаря-купца», не то провинциального артиста. Насторожило меня и то, что когда я вошёл, он был уже со многими запанибрата, громко разговаривал, преувеличенно откровенно высказывался и вёл себя, как говорили до революции, что, мол «тащи меня в Петропавловку». Он встретил меня как своего единомышленника, но я постарался отстраниться от его братских объятий. Позже я узнал, что был глубоко прав. Заскальный вёл себя во время следствия по меньшей мере глупо, если не провокационно.
В камере имелся сифилитик в последней стадии разложения. Это был поляк, уже впавший в идиотизм. Он что-то бормотал или невнятно мычал, изо рта его текли слюни, от него воняло хуже, чем от параши. Воображаю состояние людей, которые должны были стоять вплотную к нему. Меня предупредили, что он «наседка». Что он только притворяется круглым идиотом, а на самом деле всё понимает и обо всём доносит.
Языки в тюрьме невольно развязываются. Люди рассуждают так: «Хуже быть не может, так по крайней мере душу отвести!». И потому ругают советскую власть почём зря. Поэтому «наседка» в каждой камере должна быть, а если она при этом ещё и больна сифилисом, то это вдвойне ценно. «За ту же цену» она отравляет людям существование и заставляет их поскорей выбраться из камеры, хотя бы ценой предательства. Впрочем, применялись и более гуманные способы, из них главный — пытка бессонницей. В камере был главный бухгалтер Красного креста, официального, не Пешковского. Старик был худ и невероятно измождён, с красными воспалёнными глазами. Его, когда я пришёл, допрашивали четвёртые сутки. Каждые 8 часов его отпускали в камеру. Он валился как сноп на пол. Люди теснились. Освобождая ему место, прекращали разговоры. В камере устанавливалась тишина. Но сейчас же за этим щёлкал волчок, и надзиратель, убедившись, что несчастный заснул, входил в камеру:
— Нечаев (фамилию я называю условно, не помню настоящей), на выход, без вещей!
Его дело заключалось в том, что когда он в последний раз ездил в дом отдыха, из провинции к нему приезжал брат и попросил разрешения пожить в его квартире. Кто-то из соседей донёс, что к брату приходили неизвестные люди, по соображениям доносчиков — шпионы. Поэтому, когда Нечаев вернулся, брат уже сидел, а его взяли как «содержателя явочной квартиры по заданию иностранной разведки». От него требовали чистосердечного признания и, в качестве доказательства искренности, подписания протокола, в котором обвинялись в соучастии ещё человек 80–100.
Старика было невообразимо жаль. Он уже заговаривался и стал трястись, как при болезни Паркинсона. На третий день моего пребывания в камере он ввалился к нам и, глядя на нас безумными глазами, прошептал:
— Я подписал.
Кто-то из новичков его упрекнул:
— Что же вы наделали! Подумайте об…
— Я больше не могу. Мне 60 лет, и я неделю не спал.
В нашем углу подобралась очень хорошая группа культурных людей, которые много знали, с которыми было интересно поговорить на любые темы. Общая беда быстро сближает людей. Душой нашего кружка скоро оказался один эсер, привезённый из Симферополя. Это был невысокий круглолицый человек с мягкими чертами лица и скорбными складками у рта, словно он привык страдать, что не мешало ему, однако, улыбаться. Он был жестоко болен туберкулёзом позвоночника и согнут так, что не мог ни стоять, ни лежать. Он всегда сидел на маленьком ящичке со своими вещами (нам разрешалось иметь смену белья, зубную щётку, мыло). Страдал он ужасно, но никогда не жаловался. Ночью он сидел, привалившись к стене, и так спал. А днём он рассказывал нам бесконечные случаи из своей богатой жизни и работы, из истории Крыма, из жизни народов его края. Он давно уже со своим ящичком скитался по тюрьмам, обо всём говорил энергетически-спокойно, о людях, даже о врагах, отзывался без злобы. Во всех его рассказах сквозила цель — развлечь нас, оторвать от тяжёлых дум о родных, о будущем, побудить нас смотреть на жизнь оптимистически. Казалось, что он считает это частью своей общественной работы, которой он себя посвятил. Светлый образ его, этого мужественного человека, остался, как самое яркое воспоминание от моего пребывания в ГПУ.
На ночь форточку закрывали, и все ложились на пол. Лежать на спине или животе общественностью камеры не разрешалось. С вечера все ложились на правый бок, чтобы не дышать друг другу в лицо. Упаковка была плотная, как сельди в бочке. Лежали в два ряда вдоль продольных стен, причём для ног уже места не хватало, их клали друг на друга. В два часа ночи староста командовал:
— Повернись на левый бок!
Все дружно переворачивались. Через два часа опять:
— Повернись на правый бок!
И так далее. Что староста проспит, опасности не было: спали мы все очень плохо. Ночью проводились «операции», непрерывно скрипели засовы и надзиратель громко вызывал заключённых поодиночке или группами. При этом никто не знал, куда его ведут: на допрос, на расстрел, в другую тюрьму или на волю. По слухам, расстреливали тут же, в ещё более глубоких подвалах. Вели как будто на допрос, и внезапно конвойный стрелял в затылок Может, это было совсем не так, кто мог об этом рассказать?
Мне опять повезло. Первую ночь на полу не хватило места и я, как водится, просидел на параше. Это было удобно, но не для сна, поминутно приходилось вскакивать и уступать место. Впрочем, камера установила железный закон: пользоваться парашей только для малых дел, иначе нельзя было бы жить. В уборную выпускали только два раза в сутки: в 6 часов утра и в 6 вечера. Это всегда был праздник. Кроме естественных чувств облегчения, это заменяло нам прогулку. Не шутка — 15 шагов туда и 15 назад, что может быть лучше!? И опять же свежие впечатления: можно посмотреть на старшего «мента», сидящего за столиком у двери, можно встретить кого-либо из заключённых, кого ведёт конвойный…
Во вторую ночь я уже лежал на полу, притиснутый к стене коридора. Ходившие на парашу наступали мне на ноги, но опять же «это детали, а важен самый факт». Мне чертовски повезло вторично. Факт состоял в том, что спиной я был прижат к трубе центрального отопления, которая так накалилась, что я вертелся бы как грешник на вертеле, если б мог пошевелиться хоть одной частью тела. Я обжёг себе спину, так что кожа сходила, но это было то, чего жаждала моя почка. Это была горячая бутылка, которую прописывал мне врач, но мне было лень прикладывать её. За неделю я исцелился полностью, и за это вспоминаю Лубянку с благодарностью.
Кормили хорошо. Пайка была большая: утром и вечером кипяток, а в обед миска каши, по большей части — шрапнели. Для вегетарианца — прямо-таки лафа. Но народ никогда не бывает доволен.
Все заключённые не надеялись выйти на волю, такого в те времена абсолютно не бывало. Но мечтали получить приговора несколько лет тюрьмы, чтобы сидеть здесь же, на Лубянке, на верхних этажах. Про эти этажи рассказывают байки, будто бы там сидят по четыре человека и спят на койках, так же как в Бутырках.
Про меня как-будто забыли. Наконец, на седьмой день:
— Арманд, без вещей!
Привели на допрос. Опять Качкин, на этот раз подтянутый и злой.
— Ну, надумали подписать?
— Подписать? Нет, не надумал.
— Последнее слово?
— Последнее.
— Ну, как хотите. Мы вас считали случайным человеком, а теперь мы видим, что вы с ними заодно, что вы такой же член шайки. Что ж, пеняйте на себя! Но вы отсюда не выйдете. Вы здесь сгниёте!
Ничего не скажешь, окончил он эффектно. Когда я вернулся в камеру и рассказал товарищам о том, что обещал мне следователь, они только рассмеялись:
— Э, ничего не значит. Собака лает, ветер носит. Могут, конечно, всыпать пятёрку, но и это не смерть.
Мы ещё обсуждали это происшествие, когда раздалось снова:
— Арманд, с вещами.
Значит, доживать мне придётся где-то в другом месте. Вещей у меня не было никаких. Я быстро попрощался с товарищами и вышел. После долгого путешествия по коридорам я оказался в комендатуре:
— Распишитесь.
— В чём?
— В получении личного имущества.
Я расписался.
— А имущество?