ЖАНРЫ

Путь теософа в стране Советов: воспоминания

Арманд Давид Львович

Шрифт:

К нам продолжали поступать новички. Лида Кершмер привела в колонию двух ребят: Митю Михайлова, злополучного самоубийцу из Алфёровской гимназии, и большую девочку Веру Пашутину из 7-го класса. Митя, бывший высокий красавец, сильно хромал, весь перекосился, шея смотрела вбок, лицо было испорчено шрамами, сломанный нос провалился. Он был очень добрым, даже кротким, парнем, окончил 9-й класс, но пришёл к нам, потому что стремился физически работать, лишь бы приносить пользу. Его взяли, потому что после тяжёлых потрясений он нуждался в дружной атмосфере и искал, так сказать, «санатория для души». Он ушёл от нас через год и говорил: «Как хорошо жить на свете!» Вера Пашутина была для нас переростком. Взяли её не знаю почему: то ли потому, что у неё не обнаружилось никаких отрицательных качеств, то ли потому, что она была очень дружна с Митей.

Занятия начались довольно по-дилетантски, что и следовало ожидать при случайном составе преподавателей. Я начал интересоваться математикой, хотя меня раздражало стремление Варвары Петровны связывать её с делением частных грядок или вычислением объёма печных труб. Из маминой истории братства меня увлекла книга П. А. Кропоткина «Взаимопомощь среди животных» да история кооперативного движения. Когда мама пригласила мою тётушку Наталью Эмильевну, жившую в Пушкине, давать у нас уроки рояля для желающих, я от них отказался, сославшись на полную свою бесталанность. То же и с драматическим искусством. Затеяли инсценировать «Ноа-ноа» Гогена, причём уготовили мне роль автора. Готовых слов не было, нужно было импровизировать в общем духе повести. Я на это был решительно не способен, мне казалось, что легче заучить большую роль, чем придумать два слова от себя. Впрочем, я соглашался дублировать роль Гогена в том месте, где ему по ходу действия нужно нырять в воду. Пьесу предполагалось поставить на берегу пруда. Постановка так и не состоялась.

Всё время происходила борьба двух течений. Маме хотелось, чтобы основное время уделялось занятиям, искусству и этическому воспитанию. Её очень поддерживала в этом Софья Владимировна. А жизнь тянула в обратную сторону: надо было пахать, сеять, копать огороды в количестве большем, чем было нужно для трудового воспитания. Было ясно, что на пайке, получаемом от МОНО, нам не прожить. Что сельское хозяйство нам необходимо как жизнь, что без него не будет ни науки, ни искусства. Главной радетельницей этого направления была Бэла. А извне Ильины, которые постоянно напоминали, что хозяйство можно вести только всерьёз и упрекали нас за то, что у нас оно на последнем месте. Я всё больше переходил на их сторону и, хотя от природы был ленив и болтлив, пересиливал себя и дулся изо всех сил, например, при поливке огородов, которую приходилось проделывать ежедневно от ужина до ночи, или при дежурстве по воде, когда надо было перетаскать на кухню 50 вёдер на расстояние 200 метров.

Ростислав Сергеевич по воскресеньям читал нам серьёзные лекции по агрономии: о машинах, агротехнике, удобрениям. Я жадно их впитывал. Но иногда он на закуску предлагал почитать стихи, которых помнил великое множество. Раз он прочёл на память «Двенадцать» А. Блока — вещь, которая нас глубоко взволновала. Она была тогда новинкой. Чтение стихов показывало, что Ростислав Сергеевич совсем не был сухарём и делягой, но глубоко чувствующим и любящим Россию человеком. Иной раз он бывал в весёлом настроении и читал нам свои юмористические стихи, которые, будь они написаны на 50 лет позже, попали бы в категорию «самиздата». Помню отрывки из поэмы про поездку Карла Маркса в РСФСР. Вождю 1-го Интернационала пришлось пережить ужасную посадку:

«Забыв моральные законы, Детей толкают под вагоны…»

У Маркса в давке срезали часы, но

«На самый крайний оборот Цепочку он засунул в рот».

Мужички в вагоне ему расхваливали Москву, Кремль, «электричество», которое сияет везде на улицах. Но, приехав в столицу, он убедился,

«Что жители московские Там камушки кремлёвские В прикуску с электричеством едят».

Он был в отчаянии, что все глупости и несуразности творятся его именем. Наконец, на Триумфальной Садовой перед Наркомземом, который тогда там помещался, он увидел свой бюст «полубыка, полулягушку» и злобно в него плюнул.

Бюст, правда, был ужасен. К счастью, его скоро убрали. Но убрали и Ростислава Сергеевича, вероятно, за неуважение к бюсту.

Призывы к серьёзному отношению к хозяйству не пропали даром. Мы организовали сельскохозяйственную комиссию, которую сокращённо назвали «сельхозом». В сельхоз вошли Коля, Серёжа Чёрный, Фрося и я. Мы разделили между собой функции наблюдения за полями, огородом, покосом и инвентарём. Нам поручили каждое утро за завтраком распределять людей на работы. Я, влезши в это дело, и не предполагал, какую роль оно сыграет в моей жизни в ближайшие 4 года и какое изменение в психологии произведёт.

Как-то вышло, что распределение работ легло, главным образом, на меня. Здесь уж всё перемешалось — и поле, и огород. Надо было всё предвидеть, учесть, спланировать, не упустить. Я впервые в жизни почувствовал на себе ответственность за серьёзное общее дело. Я, озорник, пустомеля, каким я себя считал, совершенно не был подготовлен к такой ответственности, и она легла на мои плечи, как непосильный рюкзак на альпиниста. Когда народа не хватало, я пытался заткнуть собой все дыры.

Коля работал ровно и методично, Серёжа Черный, хоть и член сельхоза, как-то внезапно обмякал, часто по лености увиливал от работы. После очередного объяснения с мамой каялся, вдохновлялся, но потом опять быстро приходил в состояние упадка. Фрося работала неутомимо, но она одновременно входила в домовую комиссию и несла много обязанностей по дому: убирала, мыла, стряпала… Внезапно истинным кладом оказалась Вера Пашутина. Она бралась за всякую мужскую работу и тянула как хорошо выезженная лошадь в упряжке. Из остальных основных работников Серёжа Белый оказался не так прост, как показался вначале: он на всё имел своё мнение и хоть мог работать лучше всех, часто взбрыкивал и затем погружался в мрачную прострацию. Иногда он проделывал над собой опыты. Чтобы развить своё духовное я, подавлял телесное, т. е. вовсе отказывался есть и доводил себя до полного истощения. Женя Зеленин был легкомысленным и ленивым малым, к тому же страстным меломаном; он то и дело уезжал в Москву на концерты. Шура, домашний ребёнок, ранее ни с кем из нас не знакомый, трудно ассимилировался. Серёжка Черный его постоянно дразнил и раз с ним всерьёз подрался, что было «чэпэ», почти единственный случай за все годы колонии. Я вылил на них ковш холодной воды, а подоспевшая мама целый ушат моральных увещеваний и упрёков. Таковы было все главные силы, которыми располагал сельхоз.

В конце июня положение улучшилось. В качестве заведующей хозяйством пригласили мать Варвары Петровны Елену Ивановну, добрую и опытную старушку, но привыкшую вести хозяйство совсем в других условиях. А Настасья Николаевна, Серёжина мать, когда оправилась от тифа, тоже приехала к нам посмотреть, не надо ли чего помочь. Она с энергией необычайной мыла полы, таскала мешки, месила тесто, топила печи и вместе с нами работала на огороде. Такие налёты она повторяла раза по три в год все 4 года существования колонии. Удивительной силы и бескорыстия человек.

В первый раз она привезла двух мальчиков, взбунтовавшихся против слишком уж постного режима общины трезвенников — Николю и Костю. Николя Комков — круглолицый, белобрысенький и до того улыбчивый мальчик, что сразу заслужил прозвища. Девочки прозвали его Солнышком, а мальчики — Пузырём или Пупырём, хотя он вовсе не был толстый. Только психологически мыслился, представлялся как шар. Его сразу очень полюбили за открытый, добродушный нрав, и работал он хорошо.

Костя, наоборот, был всегда весел, но не добродушен, любил анекдотики с сальцем и, вырвавшись из-под недремлющего ока «братца», пробовал, а как это пройдёт на новом месте. У него было одно преимущество — он умел пахать и работал свирепо и вспахивал нам не одну десятину. Однако, когда пришлось с ложек соскабливать нацарапанные им похабные слова, мама начала подумывать, что надо бы от него избавиться.

Но самое ценное наше приобретение был Всеволод Блаватский, юноша лет 25-ти. Он работал километрах в 20-ти в толстовской коммуне на станции Перловская. Когда они отсеялись и у них напряжение спало, он на месяц приехал к нам, прослышав, что у нас тяжёлое положение с рабочей силой. У него был принцип: всегда находиться там, где он был всего нужнее, там, где работа была труднее. Он родился в Керчи, происходил из интеллигентной семьи учёных, о чём свидетельствовали его тонкие пальцы и нежная кожа. Он имел неоконченное высшее образование, помешала война 1914 года. Но он сознательно «опрощался»: оброс вихрами и бородой, ходил оборванный и в лаптях, играл под серого мужичка. Впрочем, не играл — эти лапти и борода стали уже его второй натурой. Никаких лишних вещей он не терпел.

На работе он был незаменим и неутомим, брался всегда за самую трудную и грязную работу. Если что-нибудь не ладилось — отчаянно, хотя и добродушно ругался, если всё шло хорошо, во всё горло орал свои две любимые песни:

«Крамбамбули, отцов наследье» и

«О Италья, о Италья, о Италья! Гарибальди, Гарибальди, Гарибальди! Макарони, макарони, макарони! Аль Триесте, аль Триесте, аль Триесте!»

Последнюю (он уверял, что это итальянский национальный гимн) он выучил у итальянцев, с которыми вместе сидел в австрийском плену в первую мировую войну.

Поделиться с друзьями: