Путь теософа в стране Советов: воспоминания
Шрифт:
Постепенно лошадь выбилась из сил и побрела шагом. «Тогда считать мы стали раны, товарищей считать».
Лев Семёнович встретил нас радостно и смущённо, но сразу же отошёл. Вообще-то он был не из стеснительных..
Это был блондин с зачёсанными назад волосами, с тонким лицом и стройной фигурой. Он был бы даже красив, если б не чрезвычайно близорукие глаза. Вероятно, учитывая это, он носил эффектные очки. Тем не менее, он произвёл на нас впечатление занимательного и интересного человека и собеседника.
По нашей скромной оценке он находился на вершине гуманитарного образования: знал и цитировал на память десятки авторов, исторических фактов, подробностей, происшествий, относящихся преимущественно к прошлому Запада, демонстрировал познания в полудюжине живых и мёртвых языков, сыпал афоризмами на них, читал на некоторых из них чужие и свои стихи. А уж какой заряд анекдотов выпустил! Я был рад, что некоторые, наиболее солёные, до Галочки явно не доходили. В общем, мы были ошеломлены фонтаном его красноречия.
Лёва, с которым мы сразу перешли на «ты», рассказал несколько интересных наблюдений за обычаями местных чалдонов, за бытом и любопытным жаргоном, чем, от нечего делать, он занимался в Носове. Вообще, снабжённый некоторым количеством книг, собственной фантазией, внешним оптимизмом и любознательностью, он старался, насколько возможно, не скучать в ссылке.
Судьба его, в сущности, была печальна. Имея научную и литературную переписку с заграницей, брата, живущего в Париже, и чётко выраженный еврейский нос и фамилию, он, никогда не занимаясь и не интересуясь политикой, был вечным объектом внимания органов безопасности и с юных лет кочевал из тюрьмы в ссылку и обратно. Женитьба на женщине, две сестры которой отбывали ссылку, а третья жила заграницей, отнюдь не упростила его положение.
Уезжая от него, мы так и не могли решить, подходит ли он Маге. По интересам как будто — да, а по темпераменту — нет.
Мы вернулись в Таборинку. Пора было уезжать в Москву. Расставаясь с мамой, я чувствовал, что она скрывает тревогу. Она предчувствовала трудный период жизни с Тоней, к этому прибавлялась забота о непрочном Магином счастье и, главное, обо мне: как-то я выйду из внутреннего конфликта, из первого намечавшегося серьёзного испытания — столкновения с военной службой.
ТЯЖЁЛЫЙ ГОД
(1927–1929)
Когда я закончил Институт, передо мной встал вплотную вопрос о военной службе. Со дня на день меня должны были призвать в армию, пора было разобраться в своём отношении к этому факту, пора было выяснить, что я буду делать в решительную минуту.
Я знал, что меня ждёт в случае отказа. Советские законы предусматривали освобождение от военной службы по религиозным убеждениям. Об этом всюду трубили, подчёркивая гуманность советских законов по сравнению с законами капиталистических стран, которые грозили отказывающимся наказанием. Но мало кто знал, что это блеф. Имелось разъяснение, что освобождению подлежат четыре секты: духоборов, молокан, менонитов и нетовцев. Но духоборов в то время в Советской России не оставалось, они все эмигрировали в Канаду и другие страны при царском правительстве. Молокане и менониты смотрели на службу в Красной Армии весьма либерально, большинство их и не думало отказываться. Нетовцев просто не было в природе. Михаил Васильевич Муратов, занимавшийся историей русского сектантства, писал в брошюре «Неизвестная Россия», что в начале века их насчитывалось не более семи человек. Таким образом, советская власть, делая красивый жест, не многим рисковала. Между тем, члены тех сект или религиозно-философских учений, которые всегда последовательно отказывались от военной службы: баптисты, евангелисты, толстовцы и т. д. не освобождались, а привлекались к суду по статье 68 УК, грозящей тюремным заключением до пяти лет. А если они, уже находясь на военной службе, отказывались под предлогом религиозных убеждений выполнять свой долг, то подлежали статье о воинских преступлениях — статья 193, § 12, предусматривавшей заключение до двух лет. Почему в этом случае меньше, не знаю, но вообще искать в законах логику было бы бесполезно.
Согласно уголовно-процессуальному кодексу за одно преступление полагалось одно наказание. К отказникам это не применялось. Как только отказник отбывал свой срок и выходил на волю, его тотчас опять призывали на военную службу. Если он заявлял, что его убеждения остались прежними, он снова шёл под суд и получал новый срок, причём всегда больший, чем предыдущий. Фактически это означало пожизненное заключение с месячными, примерно, перерывами.
Таким образом — рассуждал я — отказаться, значит испортить себе всю жизнь. И не только себе, но и своим близким. Маме, которая только что вернулась из ссылки и не могла нарадоваться, что живёт рядом и может постоянно со мной встречаться. Галю, которая болезненно боялась одиночества, я бы обрёк на жизнь «тюремной жены», отовсюду гонимой за грехи мужа и в то же время чувствующей себя обязанной носить передачи и ходить на унылые свидания в присутствии надзирателей. Меньшую роль играла боязнь общественного мнения. Я знал, что близкие поймут, но товарищи по службе, по институту, конечно же будут пожимать плечами, насмехаться, сомневаться в бескорыстии моих убеждений. Всеобщее дружеское отношение сменится отчуждённостью, враждебностью, и это, конечно, было тяжело.
Меня мало беспокоили лишения тюрьмы. Но мысль о том, что придётся излагать свои убеждения холодным, враждебным людям, пытаться убедить их в своей правоте, агитировать, казалась мне несносной. Больше всего мне претила роль трибуна или вероучителя. Мне казалось, что легче выйти голым на улицу, чем публично исповедоваться. Но именно широкое оповещение было необходимо.
Мысли выстраивались так: все доводы против — личные, но отказ — дело общественное. Кому будет лучше от того, что я не буду убивать, что спасу свою совесть, свою душу? Тех, кому суждено быть убитым, убьют другие. Надо бороться не за свою чистоту, а против насилия, царящего в мире. Но для этого надо, чтобы мой отказ стал известен людям. Может быть, он послужит примером ещё хоть для одного призывника. Он тоже откажется убивать, и так пойдёт по цепочке, и постепенно, вероятно, когда я уже умру, возникнет целое пацифистское движение. Оно, может быть, перекинется во все страны враждебного лагеря и совместными усилиями отказывающихся сделает войну невозможной. Да ведь дело не с меня одного начнётся. До меня во всех странах отказывались сотни и тысячи призывников. Для них даже придумали особое слово — абстиненты. Мне только надо было влить свою каплю в струю, которая уже пробивалась на поверхность. Конечно, моя капля бесконечно мала по сравнению с величием цели. Но тем более её нужно было использовать максимально эффективно, то есть с публичной исповедью. А другие — ведь перешагнули же через это. Может быть, они тоже не были проповедниками по призванию и для них обнажение души было горше, чем последовавшее наказание? Однако, они на это пошли, почему же я не могу? Надо же пострадать. Раз затеял такое дело! А то хочешь быть праведником, а сам шмыг в камеру и сиди, ногу чеши! Нет, брат, так дёшево не отделаешься!
Всё-таки я пошёл к маме советоваться. Мне очень хотелось, чтобы она, со свойственной ей бескомпромиссностью, взяла на себя роль моей совести. Как скажет, так и сделаю. Но она ответила:
— Знаешь, Дадь, это очень важный шаг, шаг, от которого, может быть, зависит вся жизнь. Теософия оставляет своим последователям полную свободу. И я думаю, что это правильно. Всякий человек только сам для себя может решить этот вопрос. «Могущий вместить, да вместит».
Я пошёл к Софье Владимировне. Ей я очень привык доверять.
— Друг мой, — сказала она, — в этих вопросах нельзя советовать. Разве я могу знать, с какой скоростью тебе предстоит продвигаться по пути совершенствования. Я дам тебе совет, а тебе окажется не под силу его выполнить. «Чужая дхарма полна опасностей» [40] .
Так все попытки переложить ответственность за свою судьбу на чужую совесть не удались. Я решил отказываться.
Первым делом «Климу Ворошилову письмо я написал. Товарищ Ворошилов, народный комиссар». Так, мол, и так: скоро мне призываться, а совесть не позволяет убивать людей. Я понимаю, что каждый гражданин должен часть своей жизни отдавать выполнению тяжёлых обязанностей на общее благо.
40
Буддийское изречение. Дхарма — возвышенные дела, возвышенная речь и мысли, защищающие человека от всех видов несчастий.
Но не все они связаны с убийством. Поэтому я прошу заменить мне строевую службу санитарной или работой в рудниках, в пожарной части, в горноспасательном отряде, на борьбе с эпидемиями или в какой угодно трудной и опасной должности на какой угодно срок, больший, чем срок службы в Красной Армии.
Через несколько месяцев вместо Ворошилова мне ответил районный военкомат. В просьбе мне было отказано.
Тогда я, по совету людей юридически грамотных, предъявил к военкомату гражданский иск об освобождении меня от военной службы. Дело это в нарсуде, разумеется, проиграл. Да я и не надеялся на другой исход, но хотел довести свои взгляды до возможно большего числа людей. Не удовольствовавшись этим, я подал кассацию в Московский губернский суд. Снова проиграл и… дальше не пошёл. Стало уж очень тошно писать в заявлениях о том, что было мне дорого, о чём я привык размышлять только наедине с собой.
Наконец пришла «долгожданная» повестка с призывного пункта. Я пошёл в военкомат, допуская, что меня тут же схватят и посадят в тюрьму, как только я заявлю об отказе служить. Но мне вежливо заявили:
— Ждите вызова.
Уж лучше бы сразу! Прошло месяца три, пока меня вызвали в народный суд. Ну, уж теперь-то посадят. Я сидел и слушал дело о каком-то оскорблении личности, о краже куска материи из магазина. Но вот дошла очередь и до меня:
— Слушается дело гражданина Арманда Давида Львовича по обвинению в уклонении от военной службы под предлогом религиозных убеждений.