Путешествие без карты
Шрифт:
Я простился с вождем и мистером Нельсоном. Когда я сделал вождю денежный подарок, тот даже отпрянул — так не привык он получать деньги. Машинально он протянул эти деньги сборщику налогов, и так же машинально рука мистера Нельсона протянулась, чтобы их взять. Но тут Нельсон сообразил, что за ним следят, и обратил все в шутку с деланным весельем, которого вовсе не выражали его пустые, малярийные глаза.
Виктор Проссер шел впереди с моим двоюродным братом. Ему хотелось разузнать множество вещей по дороге в Тове-Та. Правда, что королева Елизавета была протестанткой, а Мария Стюарт католичкой, как и он? Откуда течет Темза? Лондон стоит и на Тибре тоже или только на Темзе? Швеция и Швейцария — это одна и та же страна? Он расспрашивал о Лондоне, и мой брат почему-то стал описывать ему метро, которое трудно было представить человеку, никогда не видевшему обыкновенного поезда.
— Очень любопытно, — произнес он холодно и недоверчиво, когда брат мой кончил, и, переменив тему разговора, стал напевать английский гимн.
Позади них шел мальчик с ружьем, а замыкал шествие крошечный негритенок в прозрачной рубашонке.
Виктор Проссер шагал медленно и с трудом: оберегая свой престиж директора школы в Тове-Та, он носил туфли без задников.
Он предложил моему двоюродному брату спеть «Боже, храни короля» — его обучили петь гимн католические миссионеры на Берегу. Не пойму, зачем им это было нужно: все они были ирландцы. Он сказал, что знает несколько протестантских псалмов, и настаивал, чтобы, пробираясь сквозь либерийские леса, они спели вдвоем «Вперед, воины Христовы». Когда я их догнал, Проссер пел национальный гимн Либерии.
Ура, Либерия, ура! Ура, Либерия, ура! Навсегда свобода нашим краем завладела. Наша слава молода, юны наши города. Нашей мощи — нет зато предела. В радости и ликованьи сердца наши сливая, Воспоем же просветленье тьмой задавленного края. Да здравствует Либерия, счастливая страна. Великая свобода нам господом дана. Ура, Либерия, ура! Ура, Либерия, ура! В единеньи наша сила и отрада. Бог — верховный наш глава, он блюдет наши права. Мы преодолеем все преграды. Мы отчизну грудью защищаем И врагов с отвагою встречаем. Да здравствует Либерия, счастливая страна, Великая свобода нам господом дана [44] .44
Перевод Б. Слуцкого.
Патриотические чувства показались мне куда более уместными в Монровии, когда этот гимн выкрикивали двести школьников; зато тут и в самом деле был «тьмой задавленный край», высокие деревья стояли по сторонам, как утесы из мутно-зеленого камня, которые воистину все «преодолеют». Скоро Виктор Проссер бросил петь, ему мешали его шлепанцы, и он все больше и больше от нас отставал. Я еще слышал, как он напевает себе под нос «Venite, adoremus» [45] , когда мы шли мимо похожих на могилы ям, вырытых в прошлом году каким-то голландским золотоискателем.
45
«Придите, помолимся» (лат.).
Тове-Та довольно большое селение, тут находится дом верховного вождя, и лес вокруг вырублен. К поселку поднимается широкая дорога; и в самом начале дороги стоит окруженная изгородью большая четырехугольная хижина — это школа Виктора Проссера. Тут он стал держать себя иначе: в своих краях он важная персона. На наших часах было половина десятого; примерно столько же показывали красивые серебряные часы, которыми Виктора Проссера наградили на Берегу. Занятия в школе, по его словам, уже начались; младший учитель присматривает за детьми, пока нет директора; не хотим ли мы зайти и посидеть на уроке? Но, когда он отворил дверь, учеников в классе не оказалось; в маленькой комнате стояли пустые скамьи, на двух гвоздях была подвешена трость, а кафедра еле-еле держалась на своих кривых, расшатанных ножках. И когда Виктор Проссер сердито спросил, почему не было звонка, молодой помощник молча показал на ржавый кухонный будильник, стоявший на кафедре. Его стрелки показывали 8.45. Виктор Проссер смутился; мы снова сверили часы; директор зазвонил в звонок, переставил будильник на девять и повел нас на холм, к кухне верховного вождя.
Это величественное здание было слишком обширно, чтобы я смог его сфотографировать, — некуда было отойти, чтобы оно целиком попало в кадр. Над круглым строением, открытым со всех сторон, возвышалась большая конусообразная труба из туго сплетенного тростника. У своего основания, над нашими головами, она достигала не меньше ста пятидесяти футов в диаметре, а кверху постепенно сужалась, и через ее отверстие (оно было выше шпиля собора в Солсбери) виднелся крошечный клочок неба. Пришел вождь и преподнес мне курицу и корзину рису — обременительный дар: такую корзину с трудом тащил носильщик. Гамак моего двоюродного брата теперь пришлось нести только троим.
До Гре было еще пять часов ходьбы, и дорога угнетала своим однообразием. Я старался думать о будущем романе, но не позволял мыслям задерживаться на этом слишком долго, о чем же я тогда стану думать завтра? В конце концов обнаружилось, что Гре — еще более убогая деревня, чем Баплаи. В хижинах спать оказалось невозможно: крыши были такие низкие, что нельзя было ни выпрямиться, ни поднять шест для москитной сетки. Поэтому я распорядился поставить наши койки в кухне, в самом центре деревни, чем страшно огорчил Амеду: он никогда еще не путешествовал с белыми за пределами Сьерра-Леоне, и то, что я решился выставить себя напоказ перед всей деревней, поселившись в открытой со всех сторон кухне, нас очень унижало.
Был тут мальчик, сын вождя, который говорил по-английски, потому что воспитывался на Берегу; он звался Сэмюэлем Джонсоном. То там, то сям в этих первобытных местах на глаза попадались странные обрывки «цивилизации», свидетельствовавшие, что наконец-то мы движемся на юг. В кухне кто-то намалевал яркие, совсем детские картинки с изображением пароходов; по улице шел мальчик с зонтиком, совсем голый, если не считать кусочка синей материи, пришитой к бусам и едва прикрывавшей срам, и пояса европейского школьника с пряжкой в виде змеи, который был застегнут высоко под грудью, над пупком. И еще один признак «наступления цивилизации» (поскольку у черных почти не встречаешь половых извращений): два голых женоподобных негра с волосами, уложенными в колечки, целый день простояли рядышком, держась за руки и не сводя с меня глаз. Ванде снова напился пальмовым вином, а Ама отхватил себе кончик пальца одним из моих мечей, которым крошил мясо для обеда носильщикам. Меня раздражало все на свете; виски я больше не мог пить вволю — ящик почти опустел; я лег в постель и всю ночь не смыкал глаз, потому что в хижину то и дело забредали козы и спотыкались о нашу кладь. Я злился на них, словно они были виноваты в своей дурости и в том, что такие нескладные. Я с радостью променял бы их на крыс; от крыс шума было не меньше, но я уверял себя, что в этом шуме была по крайней мере какая-то целеустремленность: они знали, что делают, глупее же этих коз нет ничего на свете… Я чуть не плакал от изнеможения, от злости, от желания уснуть.
А наутро, когда Амеду пришел, чтобы меня разбудить, он сказал, что Ламина очень болен и не может идти дальше. Он всю ночь промучился от боли в десне (ему недавно выдернули зуб). Аспирин, который я ему дал, не помог. Теперь он, наконец, задремал. Дело было гораздо серьезнее, чем если бы заболел кто-нибудь из носильщиков: за того я не нес такой ответственности — ведь он находился в своей собственной стране, если и не среди своего племени; Ламина же я привез из другой страны, его нельзя было бросить на произвол судьбы. Но перспектива провести еще один день в Гре казалась мне невыносимой. Я обещал носильщикам отдых в Тапи-Та — это большой поселок, где живет окружной комиссар, я надеялся купить там свежих фруктов, в которых мы так нуждались. В Сакрипие у нас кончились даже лимоны; апельсинов мы не видели уже две недели. Я не знал, что в этом отношении Тапи-Та принесет нам разочарование.
Я предложил Амеду, чтобы Ламина задержался здесь на день, а мы подождем его в Тапи-Та. Но Амеду сказал, что Ламина боится здесь оставаться.
— Это страна племени гио, — объяснил он, — а они кушают людей.
Поэтому мой двоюродный брат уступил свой гамак Ламина, и мы его туда уложили; вид у него был ужасный, а я боялся, что если он и в самом деле умрет, угрызения совести меня совсем замучают; из-за моей дурацкой страсти к новым впечатлениям погибнет такой чудесный, прямодушный, веселый человек, который так умеет радоваться жизни! Я опасался, что у него заражение крови, но страхи мои были напрасны. Больше всего Ламина страдал от трусости — в Тапи-Та он сразу же выздоровел.
Мы три часа шагали по лесу, пока не вышли на неровную дорогу, шириной не уступавшую Оксфорд-стрит. Это подтверждало рассказы президента о строительстве дорог в глубине страны. И хотя дорога была слишком неровной для каких бы то ни было машин, высокие штабеля деревьев по обеим ее сторонам показывали, какая огромная работа потребовалась, чтобы ее проложить.
Мы снова попали в сферу влияния либерийских властей. Я наслушался много рассказов о комиссаре из Тапи-Та и очень хотел его повидать. Но мне и во сне не снилось, какая удача меня здесь ожидает. В Тапи-Та находился сам полковник Элвуд Дэвис, руководивший военными операциями против племен кру в прибрежной полосе, человек, которого британское правительство обвиняло во всевозможных зверствах; на протяжении четырех миль пути по проложенной в зарослях дороге его имя беспрестанно поминали все встречные. Это имя пользовалось здесь широкой известностью; друзья восхищались полковником, враги говорили о нем с издевкой и, как я узнал, прозвали его «диктатором Гран-Басы».