Путешествие Глеба
Шрифт:
Раз, в октябре утром, Глеб, как всегда, слез у гимназии с пролетки, думая, вызовет ли его немец. Петька с Лизой и Соней-Собачкой покатили дальше. Медленно раздевшись внизу, подымался он к себе в класс. Было прохладно, серо, окна открыты. По коридору дуло.
Его догнал Докин. Они поздоровались.
– А ты знаешь новость? Государь скончался!
– Ну-у…
– Ей-Богу правда.
Глеб не знал, что сказать и вообще, как себя держать. Государь скончался… это, конечно, очень плохо…
– Наверно, уроков не будет.
Красные руки Горденки, как всегда, вылезали из рукавов мундирчика. Он имел вид самоуверенный.
– На панихиду погонят вниз. Рыженький Докин не согласился.
– Не может быть, чтобы на весь день отпустили. Алгебра пропадет, конечно, и то слава Богу. А немецкий я все-таки буду готовить.
Глеб был несколько смущен, но взволнован ли? Конечно, нечто случилось… но – он совсем не знал этого Императора. Видел лишь на портретах, отношения к нему не имел. А немецкие глаголы… Да, отменят нынче немецкий, или нет?
Так же смотрели и товарищи. Перед первым уроком в классе стоял шум, как обычно. Дежурный не успевал стирать появлявшиеся на аспидной доске надписи, Иванов второй гонялся за Павловым Петром, а хромой Каверин, заткнув уши руками, вслух зубрил над своей партой латинскую грамматику. Концерт развивался нормально – чтобы с приходом учителя вдруг превратиться в читаемую дежурным молитву, до которой тоже никому дела не было – в особенности учителю.
Сегодня все вышло иначе. По коридору проходил полный, слегка обрюзгший, со спутанной бородкой и карими приятными глазами учитель русского языка Петр Кузьмич.
Этот Петр Кузьмич, сын сельского священника, учился некогда в Московском университете, был обитателем Козих и Бронных, слушал Стороженок и Ключевских, ходил в театр на галерку. С друзьями не раз пел «Гаудеамус». На Татьяну плакал пьяными слезами, когда лохматый литератор, вскочив на стол в ресторане «Петергоф», звал желающих «вперед на бой, в борьбу со тьмой». Кончив университет, засел в Калуге. На бой уже не звал, но рассказывал о былинах, «Слове о полку Игореве», задавал сочинения «О значении поэзии Пушкина в русской литературе», ставил отметки. В городе играл в винт и выпивал. Обычно был тих, невесел. Но иногда вдруг приходил в ярость.
Сейчас Петр Кузьмич приостановился, а потом отворил стеклянную дверь и грузным туловищем на коротких ногах с высоко подтянутыми штанами ввалился в класс.
– Что это за шум?
Он спросил громко, с недовольным оттенком, но ничего особенного в вопросе не было. Именно потому, и еще потому, что его не боялись (скорее даже любили), шум нисколько не смолк: просто не обратили внимание.
Но сегодня Петр Кузьмич был особенный. Уже красный, уже взлохмаченный, вдруг он побагровел, налился кровью.
– Тише! Слышите вы, тишина! Молчать! Он орал уже как исступленный.
– Государь скончался, а они… они… молчать! У России горе, а они… взрослые, должны уже понимать! Император умер… Императора нет!
Он подскочил к первой парте, хлопнул пухлой ладонью:
– Траур! Поняли, траур, а они…
Петр Кузьмич задохнулся. Дрожащей коротковатой рукой вытащил из заднего кармана вицмундира платок, отер им лицо, глаза, бросился вон из класса. С порога успел снова крикнуть:
– Молчать!
Глеб ясно видел на глазах его слезы. Он был с ним в добрых отношениях, Петр Кузьмич ему даже нравился. Некоторое смущение он чувствовал и сейчас, некую за класс неловкость. Но все-таки… – Петр Кузьмич их изругал, в том числе и его, Глеба. Это слишком. Шум был обычный, к. смерти Императора это отношения не имело. Конечно, печально, что он умер. Но плакать, убиваться из-за этого Глеб не мог. Таких чувств просто в нем не было. Он не верил, что они есть у других.
Явился Криворотый, все потекло как должно. Криворотый уныло побалтывал рукою за спиной под фалдой вицмундира – сейчас в актовом зале будет панихида. Построиться попарно, «не производя ненужного шума», спуститься вниз.
И надзиратель поплелся в следующий класс, отдавать то же приказанье. А на доске тотчас появился мелом изображенный леонардовский урод с пояснением внизу: «Криворотый».
Стирать некогда уже было дежурному – спешно строились и, сталкиваясь на лестницах и поворотах с другими классами, шли к актовому залу. Гимназия тронулась – двигалась и маршировала по коридорам, подымая пыль. Актовый зал наполнялся. Первые линии – малыши, потом все выше и старше, кончая восьмиклассниками в юношеских угрях. Ряды обращены к портрету в золотой раме, задернутому крепом – в глубине залы. Появился директор, инспектор, учителя. О. Остроумов в золотых очках своих, траурной ризе, дьякон с кадилом. Синеватый дымок вьется в зале.
Начальство толпится у портрета. Все несколько взволнованны: дело серьезное. Петр Кузьмич красный, опухший, с заплаканными глазами, едва сводит на животе короткие руки.
Директор должен говорить.
– Всемилостивейший Государь, царь-миротворец, благоверный Император Александр III скончался…
Директор все такой же высокий, худой, с костлявым кадыком. Безводный голос, седая шерсть из-под щек, бесцветные глаза… А ведь усопший был не только Император (некто сошедший с портретов всех присутственных мест), но и живой человек, Александр Александрович Романов. При жизни кого-то любил, а быть может, и сейчас его любят, кто-то оплакивает живым сердцем.
И наверно оплакивали – только не эти несколько сот детей, отроков, юношей, взрослых и стариков, слушавших унылого старика. За его речью шла панихида. Но и панихида немела у о. Остроумова. Рядом с Глебом возникал и все не мог по-настоящему возникнуть мир иной. Батюшка Остроумов произносил все слова, как надо, голосом круглым, стараясь быть «благолепным». Глеб смотрел равнодушно на его золотые очки, неравнодушно на серо-седую шерсть директорскую, полную руку Пятеркина, оправлявшего фалду вицмундира. Пахло ладаном. Дьякон возглашал. Гимназисты стояли сумрачными, безразличными рядами.
В этот день приблизительно то же происходило и по всей России. Среди министров в лентах, архиереев с вялыми руками, чиновников, купцов и чуек, мужиков страны гигантской кое-где плакал Петр Кузьмич. Министры же и архиереи не плакали, они знали отлично, как и директор гимназии, как инспектор и законоучитель о. Остроумов, что умер один Император, на его место вступит другой, столь же благоверный, все будет катиться, идти тем же ходом: повышения и отставки, ордена, пенсии и парады, молебны.
И как будто они были правы. В эти самые дни на тот же, уже трехсотлетний, престол Романовых вступал Император новый, но такой, как и надлежало быть – притом и моложе, и гораздо изящнее прежнего, почти обаятельный, с русой своей бородкою, мягким сбоку пробором, глазами прекрасными – государь тихий, благочестивый, богомольный… чего же еще ждать России?