Путешествие Глеба
Шрифт:
– Тут спокойнее. Да, спокойнее нам с вами рассуждать. Я вам говорю.
Гипсовые орнаменты, головы мудрецов, пюпитры для учеников, слегка подымающиеся амфитеатром, классная черная доска с рисунком перспективного сокращения (мелом) – владения Михаила Михайлыча. Только кудлатой его головы не видать – «Мы не довольствуемся приблизительным, мы требуем от ученика тщательной разработки всех планчиков».
Глеб скорее даже любил это тихое убежище – греки, римляне, особенный запах гипса…
Александр Григорьич сел в первый ряд, пригласил знаком Глеба. Карие глаза его усталы, несколько и грустны.
– Вот, вот-с, вы и любите рисование. И все рисуете? Да. И астрономией занимаетесь? Знаю. По космографии отличные отметки. Да. Но не по Закону Божию.
Александр Григорьич не был нынче ни язвителен, ни высокомерен.
– По Закону Божию два? Немного. Редкий случай. Редкий случай. Почему же-с, однако?
Глеб довольно скромно объяснил. Понадеялся на свою память, надо было, конечно, получше подзубрить…
– Подзубрить!
Александр Григорьич закрыл глаза. Глеб удивился бледности его лица, прозрачной синеве век.
– Предмет о. Парфения, – тихо сказал он, все не открывая глаз, – говорит о Боге, Вечности, ожидающей каждого из нас. О Божественной любви-с… – о Боге нельзя зубрить! – Глаза его вдруг открылись и со страстию взглянули на Глеба. – О Боге зубрить невозможно-с…
Глеб хотел было возразить, что дело шло не о Боге, а о подробностях потопа, но непривычно серьезное лицо Александра Григорьича остановило его. Он почти смутился.
– Разумеется, невозможно… Я неудачно выразился.
Александр Григорьич опять закрыл глаза и помолчал. Потом улыбнулся.
– Я вас отлично понимаю-с. Занимаетесь вы тем, что вам нравится. Нравится рисовать – рисуем. Нравится астрономия – популярная-с, популярная, Фламмарионова! – ибо настоящая есть почти что математика, которую вы не любите… Но – занимаемся астрономией и готовы даже ею увлекаться!
Глеб ответил довольно серьезно:
– Александр Григорьич, но почему же мне не заниматься тем, что нравится?
– Знаю. Все вижу. Очень приятно. Но одной приятности мало. Жизнь вовсе не есть приятность. Да, да, я вам говорю…
– Я и не возражаю.
– Вы в седьмом классе, весною кончаете. Предстоит высшее образование и вступление в жизнь. Вы, конечно, будете инженером?
Глеб замялся. Но Александр Григорьич не обратил на это внимания. Бледное, болезненное его лицо с карими глазами было совсем рядом. Глеб различал поры, седые волоски в узкой бороде, пылинки на бархатном лацкане вицмундира. Александр Григорьич наседал со спокойным упорством.
– Да, да, инженером, я вам говорю. Вы думаете, это легко? Спросите вашего отца. Тут на приятности далеко не уедешь. Это жизнь-с. А построена на труде, борьбе, преодолении того, что нам не нравится, не по вкусу. И вы должны готовиться к этому. Вы – юноша уже, и вам дано довольно многое, но в вас есть своенравие и своеволие… То вы читаете Золя, то ходите без спросу в концерты, то рисуете. Но вы ученик вверенного мне класса и должны с полным тщанием – полнейшим-с! – заниматься всеми предметами, независимо от того, нравится ли это или не нравится, интересно или нет…
«Ну вот, теперь пойдут наставления!» – Глеб готов был впасть в скуку. Александр Григорьич приостановился, закрыл глаза, замолчал. Минуты через две вновь заговорил, тише и несколько в другом тоне.
– Когда я был молод, то все мечтал о науке. У меня были способности, математические… Хотелось чего-то особенного… кафедру в Университете, труды ученые, науку двигать… Но вот оказался в Калуге инспектором, и до Гаусса, Абеля, Лобачевского весьма далеко-с… Но ничего. Инспектором так инспектором. Значит, так и надо. Трудись, исполняй свой долг. Нравится, не нравится, делай… Жизнь идет и уходит – ничего-с. И болезнь, и болезни угнетают: но ничего-с, надо терпеть и служить… Нездоровится? Превозмогай. Я в юности такой же маловерующий был, как вы, тоже Законом Божиим мало занимался – о чем теперь и сожалею и стараюсь наверстать, сколько могу… и Евангелие, Послания, Ветхий Завет, все читаю-с постоянно. Да. Постоянно.
Он приблизил лицо к Глебу, расширил глаза.
– Вера иногда дается тяжело-с, опытом жизни. Но чем больше живешь, тем труднее переносить жизнь, тем более нуждаешься в непреложности Истины-с. И если в Истину по-настоящему верить, то и жизнь надо принимать не рассуждая, как урок, заданный нам Творцом, приятно или неприятно, выполняй, да, я вам говорю по собственному опыту. Нравится или не нравится…
Раздался звонок. Александр Григорьич встал. Лицо его приняло вновь более отдаленный, холодный оттенок.
– И за работу-с. Да. Я с вами говорил как классный наставник. Не извольте распускаться. Я бы хотел, чтобы у о. Парфения вы вновь ответили и как вам подобает. Да. Поправились бы. Да. И никаких рассуждений. Никаких оправданий. Да. Я вам говорю.
Высокий, худой, побалтывая за спиною фалдою вицмундира, Александр Григорьич расширил строго глаза, подошел к двери, распахнул ее в коридор и жестом указал Глебу способ действий. Мирно-пустынный рисовальный класс с акантовыми листьями из гипса, головою Артемиды, бюстом Юпитера курчаво-бородатого, маскою Цезаря, остался сзади. Жизнь продолжается. Сейчас следующий урок.
Приближался конец четверти. Учителя выводили средние отметки. Высморкав воспаленный нос, Флягин спросил Глеба «Что же, ты будешь поправлять пару?» Глеб ответил неопределенно.
Конечно, сейчас самое время. Поднять руку в начале урока: «О. Парфений, позвольте поправиться». Ответить подзубренный урок, ответить на два-три вопроса «из пройденного» – отметка за четверть улучшается.
Но Глебу этого-то и не хотелось. Отношение его с о. Парфением по-прежнему были загадочны. Оба молчали. Глеб вежливо кланялся при встрече, внутренно всегда несколько смущался и то обостряющее действие, какое производил на него о. Парфений, нельзя было назвать равнодушием. Не была равнодушием и замкнутость о. Парфения – в мелочах обращения на уроке, в тоне вопросов это чувствовалось. Все же о. Парфений держался на каких-то высотах, за рвами, крепостными стенами.
Глеб не вызвался поправляться. О. Парфений тоже не спросил его. И так же безмолвно, как в свое время поставил два, вывел теперь в четверти из двойки пять. «Да, – сказал Сережа, – значит, он тебе верит». – «Видимо. Тебе тоже, конечно, поверил бы». Глеб в последнее время считал, что из-за балла по Закону Божию спустится на третье, четвертое место. Но оказывалось, что не так. Он первый, Сережа второй. Глеб делал вид, что ему это безразлично, но под всеми его юношескими томлениями, о которых он охотно распространялся бы, сидело вот это мелкое честолюбие. Он стеснялся его, но оно не уходило. Глебу вообще хотелось бы, чтобы его наполняли лишь чувства возвышенные – романтическая влюбленность, мировая скорбь, а в действительности выходило иное. Многое совсем, совсем не романтическое сидело в нем – в его чувстве любви и женщины.
Все-таки несправедливо было бы сказать, что вечные вопросы не волновали.
На одном из уроков, в конце октября, о. Парфений спросил всего двух учеников, очень кратко, потом поднялся, поправил коричневую рясу и, подойдя к OKiry, глядя на облетающие деревья сада, стал говорить об этой, нашей жизни, и той, которой мы не знаем, но обетование о ней получили в Евангелии. Может быть, о. Парфений был нынче в особенном настроении? Он смотрел не на учеников, а в окно, говорил тихо, медленно, но в его согбенной фигуре, глазах огромных, в выражении худой руки, лежавшей на подоконнике, было нечто помимо слов.