Путешествие из России
Шрифт:
…Мужик, взглядывая на меня буграми лба, нагибался внутри себя, на дно живота своего, уцеплялся за запасенное впрок, дождавшееся случая тяжелое одно слово, приподнимал его за край, с упреком взглянув на засохшее в канаве колесо…
– Что точно, – сказал он. – Если человек переведет всего зверя, то ведь без зверя он все равно не сможет. Он ведь так от природы создан, вместе со зверем: чтобы и зверь был и человек… То придется ему, раз зверя уже не будет, достать его из себя. Чтобы опять поровну было.
– Да, да! – восторженно подтвердил я. Мир еще был прекрасен, он еще был, если припасал мне, неблагодарному и изменившему, опять подарок! Кто это прервал мои мысли? какие, к черту, мысли! Из них состоял сам воздух, вода и лес – они нас, по случайности, выбирали…
Мы стояли на берегу, сросшись головами, как телята, двуголовое семя радиации и профсоюза; его химия перетекала мне в голову, моя мысль перетекала ему; мы покачивались на бережку, на стебельке иссохшей пуповины, по которой вдруг побежал слабенький ток земли.
– Спасибо Тебе, Господи! – вознес я. – Каждый из нас двоих еще не один на земле!
– Так ты и в Бога веришь? – сомневаясь и льстя, сказал мне мужик.
– Как же в Него не верить, когда вот… – сказал я, обводя рукой щедрость оставшегося нам мира, как бы погладив предмет нашей общей мысли, нашего ребеночка, родившего нас…
– Я вряд ли верю, – сказал он. – Я в природу верю. Если бы Он над ней был – как бы допустил ее гибель? Ни один хозяин такого себе не позволит.
И он прав – и отказаться нельзя… Говорю:
– Вера не есть единомыслие с Богом, вера есть несомнение в Нем никогда, в любом случае…
– Тогда, значит, уже Страшный суд идет, так, по-твоему?
– Ну да! – подхватил я, обрадовавшись логике. – Дожили.
– А мне своего сынишку жаль, – сказал он. – Это ты как рассудишь? Если я его люблю и мне его жаль, тогда вот как? Тоже, я тебе скажу, не получается… Ты вот, да я, может, и заслужили, а мальчонка – чем виноват? Опять неровно…
– Вот ты про зверя правильно сказал, – говорил я, выпутываясь, – также и дети… Мы же детей в них убьем, себя в них вырастим.
– Ага, – сказал он. – А пока он такой, махонький, как быть?
– Пока он такой, еще конца быть не может, – заявил я ему уверенно.
– Тогда правильно, – подтвердил он.
– Вот как ты сказал, – все более приблизительно говорил я, довольствуясь его согласием, – когда зверя не будет, то человек его из себя, чтобы поровну, извлечет. Так, значит, его-то, человека, сразу станет вдвое меньше. А потом, когда дети подрастут, совсем мало останется. Так, постепенно, на нет и сойдем.
– Тогда правильно, – согласно кивал мужик моею головою, – если сначала вдвое меньше, потом вчетверо…
Так мы стояли, обнявшись, на последнем берегу, способные к арифметике и удовлетворенные этой своей способностью.
– Человек – всегда меньшинство, – глубоко сказал он, достав последнее словечко с самого дна, и споткнулся. – Нас – вдвое, пошли во мне к кочегарку…
Кочегарок мыл баленьким человечком…
Вот в чем вопрос
Мы сидели в кочегарке, которая была скорее насосной станцией. Она стояла на берегу озера, под насыпью, над нами проходили поезда. Здесь было уютно. Помещение было настолько глухим и изолированным, что надо было бы помнить, где оно помещено: под насыпью, между озером и густым зеленым водоемом, вроде воронки от бомбы, из которого, впрочем, трудно было бы предположить, что берут воду… Когда проходил поезд и чуть превышал ровное техническое гудение и дрожь помещения, можно было вообразить за стеной море, себя – на берегу, оттого еще, пожалуй, что здесь было очень тепло. Я забывал, где я, и когда вспоминал, то проходил какую-то стадию предвоспоминания, что будто бы я ночью посреди большой воды на барже или что-то в этом роде, изолированное и безвольное, как маленькая волна или воздушный шар.
Вокруг помещалась именно та техника, которую в отличие от лайнеров, реакторов и лазеров-мазеров именно и можно обозначить словом «техника», по-детски. Мохнатились в углах толстые трубы; кудрявились большие, как штурвалы, вентили; приземистые, зеленые, как лягушки, чавкали два насоса, и, в центре, очень большая, громоздко сливаясь с темнотой углов, сидела некая прабабушка современной ракеты с двумя недействующими манометрами, как в подвязанных ниточками очках, и тихо посапывала, открыв опустевший рот топки.
Мужик хорошо за ней ухаживал: она вся налилась надежной старостью и поблескивала редкой надраенной медью. Ей было здесь хорошо, здесь вообще было хорошо: тепло, чисто и темновато от экономной лампочки. Пахло… господи, как тут пахло! – ветошью, углем, маслом, мелом, остывшим теплом, темнотой утренней смены и синим цветом металлической стружки… В пустом ведре стоял веник, на полочке над раковиной – кружечка, на мохнатом колене трубы – полмаленькой… Все знало свое место, всякий шесток…
Я ему все здесь похвалил, и он терпеливо выслушал.
– А как же… Пролетариат… – непонятно сказал он, и мы выпили. – Ты вот образованный, пишешь книжки, ты мне вот что скажи. Почему плохие книжки издают, а хорошие не печатают?
«Не может быть! – радостно думал я. – Откуда он и это знает? Ах, я неблагодарный!..»
– А все потому же, – заявил я.
– Вот, например, «Кавалера Золотой Звезды» кто написал?
– Бабаевский…
– Правильно, – сказал он. – Знаешь. Вот почему ее не издают?
– Так ее ж издавали! – удивился я. – Даже премию давали, первой степени!
– Ну да, издавали… – усомнился он. – Я ее от руки читал.
– От руки?!
– Ну, переписанную. Очень правильная книга. Там ведь про хозяина написано. Про землю. Вот ты объясни, почему про землю да про хозяина нельзя печатать?
Я уж и не знал, что ответить. Апокриф «Золотой Звезды»! Это же надо…
– Там ведь про хозяина написано. Ты вот мне еще объясни, почему к хозяину так несправедливо отнеслись? Ведь всей вины у него, что работал не разгибаясь, неба не видел… Пролетариат, тот что… Отработал смену, делать нечего, прочел роман, голова стала – во! – Он показал шире плеч. – И – пошел!..
Это было выразительно. Мы выпили еще полмаленькой.
– Ну как голландка? – сказал он. – Топит?
Значит, это был именно он, кто мне ее клал…
– Топит-топит! – закивал я. – Только кирпичи вываливаются.
– Не дымит?
– Не дымит.
– Значит, ничего. Еще немножко повываливается – позови.
– Да ты не беспокойся! – говорю. – Топит.
– А жучок не беспокоит?
– Жучок? – не понял я.
– Помню, беспокоил вас жучок…
– Да нет, не беспокоит… Какой жучок?