Путешествие на край тысячелетия
Шрифт:
Но врач не отвечает, как будто язык, на котором — молились и умоляли его отцы и праотцы, полностью изгладился из его памяти. И только после того как рав Эльбаз повторяет тот же вопрос на своей ломаной латыни, отвечает: да. Она молода. Она выживет. Если мы побыстрее выпустим ее отравленную кровь. И сердце рава вздрагивает от сильного волненья, словно его перенесли на мгновенье через время и пространство, и он снова в своем маленьком доме в Севилье, и его умершая жена оживает у него на глазах. Слезы счастья затуманивают его взор, и пока он размышляет, начать ли ему молитву за здоровье второй жены немедленно или подождать, пока слова этой мольбы смогут окутать своим состраданием струйку вытекающей крови, в дверях дома слышится громкий гомон, и нетерпеливый, измученный супруг вталкивает в маленькую комнатку всех семерых евреев миньяна в сопровождении новоявленного, черного и растерянного сына Завета, повелительно требуя от нанятого им рава тотчас начать развернутую и полную, с соблюдением всех правил, молитву за скорейшее исцеление второй жены, чтобы не дать небесам или небесам небес повода и предлога увильнуть от долга милосердия по отношению к существу, на котором нет греха.
И вот врач-вероотступник, который через силу решился, сплетя милосердие христианской веры с древней врачебной клятвой, впустить в свой дом больную еврейку, совершенно ему чужую, да к тому же одну из жен двоеженца, теперь вдруг со страхом обнаруживает, что он со всех сторон стиснут евреями самых разных мастей, которые набились в крохотное помещение врачевальной комнаты, чтобы поддержать молитву худенького рава, извлекающего в эту минуту из глубин взволнованной памяти тот небольшой набор молений, что сложился у него в Севилье за долгие годы болезни покойной жены. И лежащая против него женщина снова переводит взгляд своих прекрасных глаз на рава, и в ее помутненном сознании он как будто сливается с Бен-Атаром, превращаясь в ее второго мужа. Однако вероотступник не дает севильскому еврею слишком увлечься пламенными молитвами, ибо ему вдруг кажется, что молитвы эти могут не только поставить под сомнение его собственную репутацию как врача-исцелителя, но угрожают также, каким-то обходным путем, подорвать ту новую веру, которую он избрал для себя, и навлечь на него ту судьбу, от которой он бежал. И потому он энергичным жестом утихомиривает вторгшихся в дом евреев, а потом достает большую толстую иглу и маленький острый нож и велит им всем немедленно покинуть комнату, ибо приспело время действий, а не слов. Тем более что после того, как он выпустит больной ее отравленную кровь, им останется вознести одну лишь благодарственную молитву.
Так он удаляет из комнаты всех, кроме Бен-Атара и рава Эльбаза, которого Бен-Атар упрямо требует оставить, чтобы тот продолжал, хотя бы беззвучно, возносить свои молитвы всё то время, покуда врач, оголив плечо второй жены, выпускает из него тоненькую струйку крови, непривычно сероватой в бледном свете луны. Веки молодой женщины смыкаются, как будто эта вытекающая из нее струйка доставляет ей не только облегчение, но даже удовольствие и успокоение, и ее прелестное, словно изваянное лицо, так осунувшееся за последние дни, сейчас, в пересечении теневых плоскостей, обретает какую-то мужскую угловатость, которая подчеркивает ее решимость всеми силами цепляться за жизнь. Словно единое биение сердца объединяет в эту минуту души обоих мужчин, стоящих у ее постели и наблюдающих за действиями врача, который собирает текущую кровь в железный таз, наполненный белой речной галькой. Нс слишком ли долго он выплескивает впустую эту бесценную жидкость? — с тревогой думает Бен-Атар и делает шаг в сторону врача, который, похоже, зачарован процессом кровопускания не меньше, чем зрители. Но врач, видимо, ждал лишь, пока белые речные камешки потемнеют от крови, потому что сразу же после этого он осторожно и безболезненно извлекает свою большую иглу из оголенного плеча женщины, которая тем временем уже погрузилась в глубокий сон, как будто меж ее душой и покоем стояла именно эта, отныне извлеченная из нее, отравленная кровь.
Лишь теперь Бен-Атар приближается к ней, укрывает клетчатой тканью слабое, горячее тело и просит андалусского рава снова вознести свой голос в молитве, чтобы ангелы, даже если они задремали на небесах, услышали эту последнюю просьбу об исцелении его молодой и такой любимой жены. А по окончании молитвы он выводит рава из комнаты, которую тот покидает с большой неохотой, и они видят, что жена врача, на лице которой куда легче прочесть всю печаль отступничества, чем на лице ее мужа, уже идет занять освободившееся место у изголовья больной. Она выживет? — снова спрашивает рав Эльбаз на своей ломаной латыни у врача, который тоже присоединяется к ним, чтобы вдохнуть прохладу лотарингской ночи, и вероотступник, подумав, молча качает головой. Да, она выживет, отвечает он серьезно, с твердой уверенностью опытного врача, а затем, прикоснувшись кончиком сапога к сыну рава, который свернулся подле умолкших углей еврейского костра, тщательно погашенного в преддверии священного Судного дня, неожиданно добавляет: и этот мальчик тоже выживет… И, словно ощутив потрясение рава, продолжает: и ты тоже выживешь, и твой купец, и все его домашние… А затем, после долгого молчания, словно в нерешительности, глухо произносит: но эти не выживут, — и указывает на семерых евреев, которые при свете луны устраиваются на сон рядом с большим фургоном, доставившим их из Меца.
Как это — не выживут? — ошеломленно спрашивает севильский рав. И, видя, что врач отворачивается и молчит, как будто уже раскаивается в неожиданно вырвавшихся у него словах, снова повторяет, не скрывая потрясения: почему не выживут? Врач понимает, что у него нет иного выхода, и, осторожно взяв этого упрямого чужого рава за руку, отводит его подальше, за темное здание церкви, в поле, пахнущее свежескошенными колосьями, где двое его сыновей усердно разжигают свой собственный маленький костерок, и там, шепотом, со странной мрачностью, говорит: когда христиане под конец тысячного года убедятся, что сын Божий не сошел с небес ради их спасения, они поймут, что обязаны убить всех евреев, которые отказались отречься от своей веры.
Так он все-таки не сойдет с небес? — не то со страхом, не то с радостью переспрашивает удивленный андалусский рав этого крещеного еврея, что пророчествует о будущем так уверенно, словно в обмен за кровь, которую он выпускает в домах знатных больных, те открывают ему сокровенные христианские тайны. И врач утвердительно качает головой. Ведь верующие в Распятого так многочисленны и разделены, что приход Спасителя к любой их общине вызовет лишь разногласия и зависть, и поэтому куда более естественно и разумно, чтобы вместо прихода Господа к своей пастве его паства сама отправилась к Нему, и именно туда, где Его легче всего найти, — в ту далекую страну, где находится его гробница, Гроб Господень. В Страну Израиля? — мгновенно угадывает рав, и видно, что мысль о том, что христиане отправятся туда и даже, возможно, раньше, чем он сам, вызывает у него печаль и разочарование. Да, именно туда, подтверждает врач. И чтобы не покинуть Европу на милость евреев, которые останутся в ней одни, верующим придется предварительно всех их истребить.
Даже детей? — в ужасе спрашивает рав, стараясь не упустить ни единого слова этого мрачного пророчества, которое с жаром разворачивает перед ним вероотступник, тем временем подводя своего спутника всё ближе к маленькому костру, который разжигают его сыновья. Да, и детей, произносит врач. Но не этих, — и он с нежностью и любовью гладит бритые макушки прильнувших к нему ребятишек. И не их сыновей, и не сыновей их сыновей, которые придут после них. И рав Эльбаз застывает недвижно, не в силах отвести взгляд от маленького костерка, огненные язычки которого так весело пляшут в темных глубинах священного Судного дня. И хотя он отлично знает, что не его руками и не руками какого-либо другого еврея вскормлено это пламя, его тем не менее охватывает легкий страх, словно сам его разговор с вероотступником — уже прегрешение перед Всевышним. Поэтому он вежливо и осторожно прощается с врачом, возвращается к погашенному еврейскому костру и стелет себе возле спящего сына, слегка обнимая его перед сном, чтобы заполучить частицу детского тепла. И все время, пока он засыпает, перед его полузакрытыми глазами маячит силуэт новоявленного временного еврея, темнокожего молодого язычника, единственного бодрствующего среди спящих, который одиноко стоит у погашенного костра, закутавшись в талит и мучительно соображая, как ему примирить своих прежних идолов с новыми богами.
А посреди ночи вторая жена вдруг ощущает, что судорога снова изгибает ее позвоночник, и торопливо откидывает голову назад, чтобы хоть немного облегчить эту боль. Вокруг стоит полная тьма, потому что даже луна уже ушла из окошка, и после целого дня маеты и мучений ей даже спокойней в этой мрачной тишине, вот только прогнать бы эту судорогу, что так и гнет ее спину, словно какая-то злобная карлица пытается своротить ее с прямого пути. Перед ее мысленным взором все еще стоят семеро незнакомых евреев в шапках с бараньими рогами, что приехали на помощь тому маленькому андалусскому раву, которого так тянет к ее постели. Что его влечет? Неужто его печалит одна лишь ее слабость — или же он хочет, но не смеет признаться, что ее сбивчивая и глубоко личная речь о двух мужьях близка его сердцу не меньше, чем та пылкая проповедь, которую он сам произнес среди бочек с вином в винодельне под Парижем?
А коли так, рождается вдруг в ее отчаявшемся мозгу горячечная фантазия, то, может быть, если она постарается выполнить желание тех евреев, которые молились за ее здоровье, и поднимется с постели, то рав Эльбаз взамен согласится, хотя бы только для примера другим, назваться ее вторым мужем, и этот его поступок подкрепит не только благовестие двуединой любви, возвещаемое южными евреями для северных, но и самому раву позволит остаться под началом ее первого мужа в качестве его ученого советника и толкователя, способного объяснить любой возникающий вопрос. Душа ее радуется этой неожиданной идее, на губах появляется легкая улыбка, и перед ее мысленным взором уже разворачивается соткавшаяся во мраке фантастическая история — как на обратном пути они все сойдут в гавани Кадиса в Андалусии, и пойдут в дом рава Эльбаза в Севилье взять его вещи, одежду и священные книги, и погрузят их на старое сторожевое судно, и все вместе отплывут к ее маленькому уютному дому, глядящему туда, где великий океан целуется со Средиземным морем. И хотя разбойничья рука злобной карлицы продолжает изламывать ее спину, улыбка и мечта рождают в ней новую волю к выздоровлению. И она поднимается с постели, и присаживается справить нужду над тазом с галькой, запачканной ее отравленной кровью, и в этот момент угадывает в темноте очертания сильной фигуры своего мужа, который неслышно пробирается в комнату, чтобы посмотреть, как она себя чувствует сейчас.
И Бен-Атар поднимает ее, и бережно укладывает обратно в постель, и, даже понимая, что врач и его жена, возможно, слышали его крадущиеся шаги, не отказывается тем не менее от своего права, права любящего супруга, погладить лицо любимой жены и поцеловать ступни ее ног, чтобы приободрить ее душу и облегчить страдания ее тела. Когда б не священный день, в который запрещено совокупление, он готов был бы сполна доказать ей, что в его глазах она не какая-то отравленная, беспомощная больная, а полноценная и здоровая женщина, заслуживающая любви, положенной ей по обязанности и по праву.
Однако, несмотря на уверенность этого южного мужчины, что щедрые изъявления любви способны ускорить выздоровление его молодой жены, спина ее по-прежнему свернута судорогой, и шапка спутанных черных волос всё отгибается и отгибается назад, словно ее худенькое тело пытается встать изогнутым живым мостом над этой убогой постелью, что предложил ей верденский вероотступник. О, если бы ее супруг обещал дать ей второго мужа — быть может, надежда на это чуть успокоила бы ее страдающее тело, потому что эта молодая женщина, взятая из дома своего отца совсем еще девочкой, даже сейчас, на вершине своих мук, верит, что ее любви хватило бы привлечь и насытить двоих. Но, как ни чутка его страсть, Бен-Атар и представить себе не может, что эта страдающая женщина действительно могла бы, подобно ему самому, состоять в двойном браке. И поэтому ему даже в голову не приходит позвать к ней второго мужчину, разве что врача, который проснулся — видимо, услышав звук поцелуев в соседней комнате — и вышел взглянуть на свою пациентку. И, увидев, что она снова извивается в муках, он тотчас подает ей свой желтковый напиток и опять рассыпает над ней и вокруг нее целебные травы. А когда она чуть успокаивается, он торопится немного приспустить на ней рубашку, кладет бороду ей на грудь и долго прислушивается к биению отравленной крови, бегущей по ее сосудам. Потом он щупает ее маленький живот, принюхивается к запаху пупка, и какая-то таинственная улыбка пробегает вдруг по его лицу. Он тихо подходит к окну, чтобы убедиться, что никто чужой не подсматривает снаружи, а затем, обращаясь от безвыходности к древнему и забытому священному языку, несколько слов которого он с трудом извлекает из глубин своей памяти, объясняет Бен-Атару, всё это время стоящему со сжатыми кулаками, что теперь он должен удвоить свою любовь и заботу о молодой жене, ибо она уже не одинока — в ней скрыта еще одна, крохотная живая душа.