Путешествие по жизни. Письма другу
Шрифт:
После этого мужского «фиаско» уже никакие мои «преследования» и попытки оправдаться не возбуждали интереса в этом взрослом и опытном мужчине, они стали его просто раздражать. Должна рассказать о финале этой истории, когда много лет спустя я прилетела из Швеции навестить любимый город, любимых подруг и, конечно же, хотела увидеть человека, благодаря которому я пережила такие сильные чувства. Узнав телефон, я позвонила ему и попросила о встрече. Он категорически отказался. Я смирилась и «терпела» почти до самого конца своего пребывания в Саратове, а затем решила, что не буду себе отказывать в желаниях и, взяв такси, отправилась по адресу, где проживал мой избранник со своей семьёй. Это оказался убогий рабочий район на окраине города.
Попросив таксиста подождать меня, я выпорхнула из машины и отправилась на поиски нужного подъезда. У подъезда на лавочке сидел мрачного вида дедок в старомодной шляпе и читал газету. В своей меховой пижонской «разлетайке», я выглядела в этой обстановке, как павлин, залетевший в курятник. «Не подскажете код подъезда?» – обратилась я к старичку, подумав в ту же минуту, что подобные «совковые» личности обязательно проявят бдительность и добровольно не «сдадутся». К моему удивлению, код я получила немедленно и, взлетев на нужный этаж, позвонила в дверь. Мне никто не ответил. Тогда я позвонила к соседям. Открыла приветливого вида женщина, и я попросила передать Анатолию Безродному привет от шведской гостьи и пакет, в котором были пара бутылок виски и моя фотография. «Да он же сидит там на лавочке!» –всплеснула руками женщина. О ужас! Как же мне сердце не подсказало, как не дрогнуло во мне ничего! Когда я сбежала вниз, старичка и след простыл! Села в своё такси и попросила водителя объехать дом дважды, пояснив, что, похоже, один старичок затаился в кустах. Никого не нашла. Прилетев домой в Швецию, я позвонила Безродному и услышала горестные признания в несостоятельности, в неудачной семейной жизни, в болезнях и нежелании мне показываться в таком виде. Конечно же, он меня узнал! И на прощание сказал, что, наверное, он всё-таки чего-то стоит, если я сохранила память о нём.
Витебск 1970–1971
После окончания училища, сдав госэкзамены на «отлично» и изумив всех, от симпатизирующего мне ректора консерватории до закадычных подружек, дружными рядами идущих по протоптанной дорожке, я не стала поступать в консерваторию, а вернулась в Витебск с намерениями поступать в театральный институт на актёрское отделение. Папа подготовил меня к экзаменам: проза – «Мальва» Горького, стихи – Маяковский «Скрипка и немножко нервно…» и «Скифы» Блока, басня Крылова «Троеженец» (почти весь этот репертуар могу прочитать и сегодня).
Папа привёз меня в Минск и показал сначала старенькой Вере Павловне Редлих, в прошлом знаменитой руководительнице новосибирского театра «Красный факел», а в те годы преподававшей в минском театральном институте. «Деточка! – сказала Вера Павловна, – если бы я набирала курс, я бы вас взяла, но курс в этом году набирает Рохленко». Папа привёл меня к Рохленко. Тот, посмотрев на меня внимательно, заявил, что курс в этом году набирается «целевой» для пополнения труппы театра Янки Купалы и там нужны высокие стройные голубоглазые блондинки (всему этому я не соответствовала ни в коей мере!). Помню ещё, что зачем-то читала свой репертуар Борису Луценко – руководителю русской драмы. Большого восторга он не выказал. Мы пошли с папой в ресторан, и там он удивил меня, предложив закурить сигарету (признаюсь, что в тот период я покуривала, но не при родителях). Обсудив ситуацию и признав её безвыходной, мы уехали обратно в Витебск, где я и прожила ещё год до поступления в ленинградский театральный институт на театроведческий факультет.
Как мне кажется, именно в то время в Витебске разыгрались первые сцены жизненной трагедии моего брата. Один раз он неожиданно прикатил из Иркутска к нам в гости с сыном Марком и успел пробыть один или два дня. Ночью в нашей квартире раздался звонок. Я уже была в постели, но выскочила в коридор и успела увидеть (пока меня не попросили уйти) совершенно разъярённую и истерически кричащую Бэлку, жену Эдика. Вся семья уединилась на кухне, а я уснула. Когда я проснулась, Бэллы уже, по-моему, не было. Выяснилось, что Эдик привёз Марика без разрешения его мамы. А она немедленно прилетела за ним следом. Уже потом, несколько лет спустя, я узнала подробности этой ситуации. Эдик обнаружил, что жена ему изменяла и, решив с ней немедленно развестись, не нашёл ничего лучшего, как схватить ребёнка в охапку и сесть с ним в самолёт. Этот первобытный порыв стоил ему дорого. Да, мой умный, добрый и интеллигентный папа сумел в ту ночь убедить Бэллу, что Марку в этот сложный период лучше побыть с нами, и она оставила его нам на какое-то короткое время. Но потом отношения складывались так, что Марк был отлучён от своего отца и от нашей семьи и вырос глубоко одиноким человеком, талантливым и тонким, но без жизненного стержня. Работая геологом после окончания Московского университета, он страстно любил камни и минералы и собрал потрясающую коллекцию. В этих же геологических экспедициях он пристрастился к алкоголю и в итоге практически спился, заболел и умер. Эта цепочка несчастий продолжилась в судьбе его собственного сына, которого воспитывала мать-одиночка – милая Катя, которую Марк бросил из-за какого-то «походного» увлечения. После смерти Марика, его сын Володя – умный перспективный программист, только недавно нашедший работу в Питере и живший со своей девушкой, неожиданно для всех покончил с собой. К этому времени у моего брата уже давно была другая семья и нежно любимый взрослый сын Мишуня, бизнесмен, который помогал всем членам семьи выживать в сложных обстоятельствах. Тем не менее, я убеждена, что именно эти трагедии укоротили жизнь Эдика, который ушёл от нас около двух лет назад.
Не помню последовательности встреч и событий в Витебске. Кого-то помню ещё по первому полугодичному пребыванию, кого-то встретила уже в это время – время паузы до поступления в питерский Институт театра, музыки и кинематографии. Были подружки, не оставившие большого следа в моей жизни. Среди них помню только милую и добрую Олечку Трус – дочку народного артиста Белоруссии Анатолия Труса, мудрую и спокойную Оксану Соловьёву, бесшабашную Наташу Михайлову, яркую и экстравагантную Светку Погорельскую, потрясшую впоследствии моё воображение своей семейной жизнью: много лет подряд она сочетала двух мужчин одновременно, те знали прекрасно друг друга и даже в какие-то моменты соединялись в одной квартире. Рассказывали, что, зайдя на минуточку к Свете и не застав её дома, можно было увидеть её мужчин за домашней работой: один чистит картошку, другой – Светкины ботинки. «А где Света?» – «Ушла с подругами в ресторан!»
В это же время меня посетила моя следующая любовь. Ею стал молоденький артист папиного театра Володя Крицкий. Он был полной противоположностью Безродному. Мягкий, добрый, безвольный, любитель выпивки и тусовок. Высокий и тощий, довольно пластичный, лёгкий и весёлый. Путь к моему сердцу он нашёл «через желудок». Я всегда отличалась, по словам моего брата, «взволнованным отношением к еде». Вся семья Крицкого во главе с бабушкой, обожавшей внука, а заодно и меня, жили в деревне под Витебском и имели своё хозяйство. Меня они принимали по-царски! Домашняя колбаса, свежие яйца, солёные огурчики своего производства, жареные грибы – вся эта деревенская снедь вызывала во мне сильнейший интерес. Поездки с Крицким в деревню превращались в праздники! Праздниками были и все театральные тусовки: отмечание премьер, ночные «выпивоны» после спектаклей в гримёрках, актёрские компашки у кого-нибудь дома. Крицкий периодически напивался, я с ним ссорилась, иногда ревновала. Делилась в письмах к саратовским подружкам своими переживаниями, чаще всего предельно непоследовательными: «Крицкий – негодяй! Никогда больше…», через неделю: «Мы с Крицким пошли…» И так всё время. Свидетелями наших взаимоотношений были актёры театра и, в первую очередь, юная Света Окружная, ныне звезда белорусского театра, а тогда только недавно принятая в труппу и сыгравшая вместе с Крицким в «Московских каникулах» (моя первая проба пера в местной газете «Витебский рабочий»).
Финал романа был достаточно драматичным. Отношения с Крицким продолжались до начала второго курса института и носили почти платонический характер, что меня периодически удивляло, периодически раздражало, а периодически утверждало в мысли, что он меня настолько уважает и ценит, что не смеет позволить себе вольностей. В какой-то момент речь уже начала заходить о свадьбе и о будущей совместной жизни в Питере. В этот момент почти одновременно я получила открытку от Крицкого и вызов на телефонный разговор с родителями. Крицкий писал, что он заболел и находится в больнице, а родители в ужасе сообщили мне, что у Крицкого обнаружен сифилис. Не вдаваясь в подробности всех переживаний, подозрений, горючих слёз и страха заражения от регулярных поцелуев, скажу сразу, что источником заражения оказался второй секретарь обкома комсомола Петя Лещенко – человек женатый и имеющий маленького ребёнка. Жена была тоже заражена, ребёнку и мне вкатили несколько профилактических уколов. Каждый раз, после укола, выходя из кабинета в кожно-венерологическом диспансере, я наталкивалась на Крицкого, стоящего на коленях под дверью, а молоденькие медсёстры – его театральные поклонницы – хором убеждали меня его простить и рассказывали душераздирающие истории, как вырывали у него за обедом нож, которым он собирался покончить счёты с жизнью! (Актёр Актёрыч! Тупыми оловянными больничными ножами нельзя было разрезать даже яичницу!) Тем не менее, после выхода Крицкого из больницы, мы встретились с ним, соблюдая немыслимую конспирацию, в лесу и, проговорив пару часов, в течение которых он убеждал меня не верить в версию его заражения, а верить в искренность его чувства ко мне, мы обменялись трёхкопеечными монетами (были такие огромные кругляши цвета бронзы) с тем, чтобы предъявить их друг другу «через много-много лет разлуки». А потом события начали развиваться весьма быстро. Крицкого и Лещенко судили по статье, имевшейся в те годы. Процесс был показательным – речь шла о «работниках идеологического фронта». Лещенко дали три года, Крицкому – два. Фактически каждый из них отсидел на год меньше. В течение года я получала частые письма из тюрьмы, в которых Володя писал, что он стал ответственным за художественную самодеятельность, выпускает стенную газету и что жизнь в тюрьме мало отличается от обычной: «Там работа и тут работа, там соцсоревнования и здесь соцсоревнования», – писал он. Выйдя из тюрьмы через год и пройдя там непрерывный курс лечения, Крицкий уехал из Витебска и устроился работать в Армавирский театр. Он продолжал мне писать, и к лету я получила письмо: «Наш театр едет на гастроли в Сочи, Приезжай! Палатки, море, сухое вино и т.д.». Представив себе это «так далее», я содрогнулась, и на этом наша переписка прекратилась. Мы встретились ещё раз через несколько лет, когда я была на каникулах у родителей, а он в отпуске, приехав вместе с женой и сыном в свою родную деревню. Прознав, что я в городе, он в тот же вечер объявился в нашем дворе, предъявив мне монетку достоинством в три копейки. Выглядел он очень плохо: худющий, впалые щёки, потрёпанный, совершенно лысый. Мы поговорили несколько минут, и он попросил меня приехать к нему в деревню: повидать его родителей, бабушку, познакомиться с его женой и сыном. И я приехала. Жена – крупная невозмутимая женщина, которую бабушка иногда по ошибке называла моим именем, ушла куда-то к себе вместе с маленьким ребёнком, а мы под ликование всей остальной семьи взяли по большому ведру и отправились в лес за грибами. Разговора не получилось, но грибы мы набрали, и в город я вернулась с двумя вёдрами грибов, получив в подарок ещё и грибы Крицкого.
К этому времени я уже была замужем за выпускником Высшего мореходного училища имени Макарова Натаном Гореликом, с которым мы прожила более сорока пяти лет. Наши отношения начались с его любезных приглашений на гастрольные спектакли Театра на Таганке, куда меня, студентку театрального института, пускали только по входным билетам, а Натану, моряку с острова Сахалин, находящемуся в полугодовом отпуске, продавали прекрасные места из специальной брони. Ежевечерне я находила в двери записки: «Сударыня! Не хотите ли вы составить мне компанию и посмотреть “Гамлета” с Высоцким… и “Деревянные кони”… и “Доброго человека из Сезуана”…» «Сударыня» хотела, и широкоплечий бородач в тёмно-синем костюме с золотистыми пуговицами, галантный и непохожий на остальных моих поклонников того времени, сидел со мной в партере и провожал меня домой. Дома в моей коммунальной квартире у меня было – шаром покати. Мы сидели на стульях друг против друга и ели прямо из ведра квашеную капусту, которую моя соседка по коммуналке Ксения Михайловна хранила на моём балконе. Достаточно быстро Натан (а по-домашнему, Толик) сделал мне предложение, на что я очень честно ответила, что не создана для семейной жизни, не хочу заниматься домашним хозяйством и не думаю, что когда-нибудь исправлюсь. На эти сентенции получила короткий ответ: «Ну, давай попробуем!» Вот мы и «пробуем» с того времени. Об этом отдельный рассказ. А пока я хочу вернуться к истокам моей жизни в Ленинграде, к непростому периоду привыкания к чужому для меня городу.
Питер 1971–1974
Начну с поступления в театральный институт.
Красивые здания на Моховой, красивые длинноногие абитуриентки, поступающие на актёрский факультет, важные и умные будущие театроведы, знающие всё о Станиславском, Мейерхольде и Таирове, – я была слегка напугана и растеряна. Особенно страшил коллоквиум, на котором, по свидетельствам бывалых людей, могли спросить даже имя коня Петра Первого.
Вошла в аудиторию. За столом, покрытым скатертью и украшенным банкой с цветами, – комиссия! Отвечаю на какие-то вопросы. Еле держусь на дрожащих ногах. В конце экзамена нужно подойти и подать членам комиссии какую-то бумажку для подписи. Подхожу, нагибаюсь, протягиваю и… нечаянно наступаю ногой на свисающую скатерть. Она начинает сползать. Лихорадочно пытаюсь поправить и опрокидываю банку с цветами. Льётся вода, скатерть на полу! Цветы тоже. Пытаюсь всё поднять и задеваю боком стол, который оказывается собранным из четырёх тумб и досками на них. Одна из тумб падает, доска опрокидывается – и растерянные члены комиссии оказываются сидящими перед полным «погромом», а я ползаю перед ними на коленях по полу, пытаясь собрать мокрые разбросанные цветы… Последнее, что я слышу, выходя из аудитории: «Ну, девушка, вы нам разгромили тут всё, что могли!» – «Как долго тебя обсуждали! Пришлось ждать, пока впустили следующего!» – рассказывала мне после одна из абитуриенток. На очное отделение я не прошла по конкурсу. Через какое-то время стала поступать на заочное. И тут не обошлось без приключений. Задумавшись над вопросом «Какие драматурги начинали в 20–30-е годы?» и лихорадочно подсчитывая возраст наших современников Володина и Розова, я что-то промямлила в ответ и вышла из аудитории, понимая, что опять «провалилась». Бреду горестно по Литейному проспекту вместе с папой, приехавшим в Питер «поболеть» за меня, и он меня отчитывает: «Как ты могла не ответить? Ты же прекрасно всех знаешь!» Я резко разворачиваюсь, быстро иду назад и врываюсь в аудиторию, где заседает приёмная комиссия: «Извините, пожалуйста! Мне просто стыдно, и я должна сказать, что очень хорошо знаю Маяковского, Булгакова, Арбузова…» На меня внимательно и долго смотрит профессор Сергей Цимбал и произносит: «Хорошо, девушка! Идите! Если вы по дороге ещё что-нибудь вспомните, приходите!»
На сей раз меня приняли. В те времена существовало так называемое «вечернее отделение», что давало возможность студентам-заочникам, живущим в Питере, посещать занятия вместе с «дневным отделением». На дневном курсе учились Лена Алексеева, Марина Дмитревская, Гоша Трабский, Юра Павлов и другие талантливые люди. На заочном – москвички Марина Зайонц (в те годы она работала секретарём директора в Театре на Таганке. Именно у неё в кабинете я впервые увидела Высоцкого) и дочь драматурга Вадима Коростылёва (моему отцу в своё время запретили постановку его пьесы «Бригантина») – чудесная Марина, с которой я дружу до сегодняшнего дня.