Путешествие вверх
Шрифт:
Через минуту он отдышался и смог сесть. Едва он зашевелился, Философ пошел к нему. Анмай с трудом поднялся на ноги, не обращая на него внимания. Серьезных ран, похоже, не было, зато синяков и ссадин, — не перечесть. Противно ныли вывернутые суставы и ребра, а осторожно ощупывая спину, он то и дело натыкался на лоскутки содранной кожи. Боль была дикая, но ощущалась как-то смутно, хотя по нему ручейками стекала кровь.
Он поднес к лицу окровавленную ладонь, с интересом понюхал, потом лизнул, — да, настоящая кровь, не та антирадиационная жидкость, что текла в его жилах последние семь лет, — семь бесконечных лет. Ему вернули его собственное тело, — перед тем, как он лишится тела навсегда.
Анмай взглянул на себя. Да, всё верно. И большей шрам на ребрах слева, оставленный осколком ракеты, и маленький на бедре, оставленный срикошетившей пулей Философа, — перед тем стоял тот же черноволосый юноша, что жил когда-то на плато Хаос.
— Идиотская ситуация, верно? — обратился он к безмолвному Философу. — Если это действительно окончательный суд, то он рождается в мыслях того, кого судят. А я, по врожденной дикости, не смог придумать ничего, кроме сюрреалистического мордобоя. И вот результат, — Анмай стер ползущую по бедру темную струйку, — вместо духовного просветления у меня ободрана половина шкуры. Впрочем, наплевать. Я всегда стремился попасть сюда, на эту равнину, потому что знал, — никто другой этого сделать не сможет. И не захочет. Да, я погубил многих, — но какая разница, если сейчас не осталось вообще никого, только я? А если я не смогу пройти, то всё, — вообще ВСЁ, — окажется бессмысленным. Что же мне делать? — последний вопрос прозвучал по-мальчишески жалобно.
Он закусил губу, — чтобы не зашипеть от боли, — и осторожно присел на пятки. Голова вроде бы не кружилась, и ноги не подкашивались, но, похоже, ему досталось сильнее, чем он думал, — а кровь всё ещё продолжала течь…
Он машинально приподнял кусок базальта, подвернувшийся под босую ногу, — мягко-коричневый, цвета его кожи, камень стал ярко-алым, но алое на глазах тускнело, превращаясь в невзрачную бурую кору. Дикое возбуждение схватки ещё не оставило его, он чувствовал, как в израненом теле бешено бурлит кровь и ликующая, победившая жизнь, — его бросило в слабость и жар, но под кожей словно жужжал миллион крохотных моторчиков, работающих на полных оборотах, и боль стала казаться не такой уж и сильной. Даже приятной. Его тело, созданное именно для таких схваток, упивалось своей победой, не зная ещё, что она оказалась последней.
Анмай поднял глаза. Философ бросил автомат, — металл резко зазвенел о камни, — и подошел к нему. Он сел рядом и протянул руку, но ладонь застыла, не коснувшись плеча, — ей пришлось бы прикоснуться к открытой ране. Секундой позже Анмай почувствовал её на своих волосах.
— Мальчишка, — сказал Философ, — несчастный, заблудившийся мальчишка, который так и не стал взрослым.
Анмай уткнулся в его плечо, в неопределенный, но домашний запах. Этого он совсем не ожидал, и ему захотелось заплакать, но он не смог, — не потому, что стеснялся, а потому, что у него больше не осталось слез.
— Отец… — начал он, и замолчал.
У него не было отца. У него была любимая, но она была всего лишь женщиной. Всего лишь. У него были друзья, — все младше его. А ему так нужен был старший, кто-то, кто смог бы объяснить, научить его… и не было бы этой мертвой равнины, и сейчас он бы сам уже стал отцом широкоглазого дерзкого юноши лет пятнадцати… и давным-давно бы умер, превратившись в ничто.
Анмай отпустил Философа и осел, уткнувшись лицом в колени. Самое мучительное, — одиночество, а его ожидает одиночество вечное, он чувствовал это, и сжал зубы, пытаясь подавить бессмысленный, бессловесный стон, рвущийся из груди. Лишь сейчас ему дали понять, что он не был целым, завершенным, взрослым, что ему не хватало такой малости, доступной почти всем, — любви, обыкновенной родительской любви. И лишь сейчас он понял, что Философ не был его врагом, — сколько раз тот пытался остановить его, образумить? Но побуждение, пришедшее из-за границ мирозданий, всё же оказалось сильнее…
Он не знал, можно ли назвать это прощением, но теперь он был готов на всё, на любые муки… и ему нужно столько всего сказать Философу…
Анмай поднял глаза. Из края в край необозримая равнина была пуста. Теперь он понял, в чем заключалось главное наказание… а потом с трудом поднялся и пошел вперед. Теперь каждый шаг причинял боль.
Сначала он прихрамывал, неловко держась за раненую руку, потом пошел быстрее, хотя и не представлял, к чему должен прийти.
Море, — неожиданно понял он. — Я должен найти море.
Но вокруг не было ничего, и он просто шел, шел вперед, так, словно его вел невидимый компас. Впрочем, в этом он не был уверен, — он просто старался идти так, чтобы ветер всегда дул в лицо.
Довольно быстро мир вокруг сузился до клочка каменистой земли под ногами, — приходилось очень внимательно смотреть, куда ступаешь, иначе запросто можно было отбить пальцы или распороть босую подошву.
Очень хотелось пить, хотя уже давно кровь свернулась, перестав течь. Но неведомо откуда Анмай знал, что пить ему уже никогда не придется. Да и вряд ли вода в этом море пригодна для питья…
Он шел, механически переставляя ноги, обхватив руками бока, — а холод встречного ветра пронизывал его до костей. Он не знал, сколько прошло времени, — он устал, какое-то время ему хотелось только одного, — упасть и забыться, но он всё шел и шел вперед, и усталость отступила, сменившись каким-то странным оцепенением, — он смотрел на проплывающие внизу камни словно из мерно покачивающейся кабины. Всё остальное просто перестало существовать. Даже боль утихла, сменившись онемением, — он уже не чувствовал своего замерзшего тела.
Ему уже начало казаться, что он будет брести по Пустыне Одиночества вечно, — но, случайно подняв глаза, он увидел далеко впереди конец бесконечной равнины: она обрывалась, словно отрезанная ножом, и небо над ней спускалось вниз. Невольно он прибавил шаг.
Минут через десять Анмай увидел, что в нескольких шагах впереди равнина исчезает в бледной, серебристой пустоте. Он подошел к самому краю, и заглянул вниз. Он видел несколько метров обрыва, а дальше — ничего.
Он оказался на самом краю мира, и глаза отказывались оценивать расстояние, — то ему казалось, что он смотрит в туман, то в бесконечную пустоту, и тогда начинала кружится голова. Теперь он знал, что видит, — он прошел испытание, и стоит ему только оказаться там, внизу, начнется изменение. Это был последний барьер, за которым уже нельзя будет повернуть назад… по крайней мере, неизменным… целым…
Поскольку не было похоже, что по этому обрыву можно спуститься вниз, Анмай просто шагнул в бездну, и уже запоздало испугался. На миг его окружила мерцающая пустота… а потом он врезался в камень, — сначала ногами, но не удержался и грохнулся на свой ободранный зад, зашипев от боли. Та, впрочем, оказалась не очень сильной, — высота была не больше метра. Анмай был готов поклясться, что видел минимум метров десять обрыва, а то и больше. Лишь миг спустя он понял, что мир вокруг изменился.
Он по-прежнему сидел на той же равнине, или, как он вдруг понял, на самом её краю, за многие миллионы миль от тех мест, где он встретился с Философом, — у него вновь появилось чувство, что он проспал много часов, и не запомнил этого. Прямо перед ним возвышались колоссальные сооружения, очень похожие на те, на берегу Пустынного Моря его родины, — но только настоящие. Некоторые из камня, некоторые из металла, но до них было ещё довольно далеко.
Анмай вздохнул, медленно поднимаясь на ноги. Лишь тогда он увидел в просветах между колоссальных конструкций живую, поблескивающую полосу, — и услышал слабый, едва заметный шум Последнего Моря.
Он пошел к нему, с любопытством оглядываясь. Больше всего его поразило небо, — впереди, над морем, оно сияло чистейшей снежной белизной, над головой темнело, а далеко позади светлело опять, — словно свет пробивался из-под края колоссального приподнятого занавеса. Или… или арки.