ЖАНРЫ

Путешествия по Приамурью, Китаю и Японии
Шрифт:

Тем не менее, 22 ноября 1857 года курьерская тройка понесла меня по направлению к Петербургу, и тот же Будогосский приходил ко мне есть провожальный пирог, желать счастливого пути и даже навязать мне комиссию по покупке шитья, портупеи и т. п. Декабря 9 поутру я был уже в квартире Муравьева, в гостинице Клея. В это время составлялось предположение об экспедиции на реку Уссури для открытия вдоль ее сообщения с теми гаванями Японского моря (Владимирскою и Ольгинскою), которые только что были отысканы пароходом «Америка», возившим адмирала Путятина из Николаевска в Китай. Генерал-губернатор объявил мне, что эта экспедиция будет поручена мне. Лучшей программы деятельности на будущее лето нельзя было придумать, и я с жаром занялся приготовлениями к предстоявшему странствованию: перечитал все, что было писано о Маньчжурии и Японском море, скопировал карты, сделал длинные выписки из Лаперуза {1.43} и Браутона {1.44}, выпросил у барона Ливена дубликаты многих книг о Восточной Азии, находившихся в библиотеке Главного штаба, для доставления их в Иркутск и т. п. Но особенно счастливым я считал себя при этих приготовлениях тем, что имел случай встретиться с двумя знатоками тех местностей, в которые мне предстояло отправиться, — с профессором Васильевым и адмиралом Невельским. В. П. Васильев с обычным ему великодушием сообщил мне опись реки Уссури и даже предложил не переписывать тетрадки, а оставить за собою оригинальную ее рукопись. Это был поступок, достойный истинного служителя науки, чуждого всяких личных расчетов. От него же я получил только что отпечатанное им в «Записках Географического общества» общее описание Маньчжурии, составленное по китайским источникам и во многом дополнявшее Риттера {1.45} даже в переводе его, сделанном в 1856 году с дополнениями по новым источникам. Г. И. Невельской был не менее любезен. Он лично навестил меня в скромной моей квартире в одной из отдаленных частей Петербурга, пригласил к себе, в течение нескольких вечеров беседовал со мною о Нижне-Амурском и Уссурийском краях, о которых имел обширные сведения, частью как очевидец, частью из расспросов у гиляков, мангун и гольдов. Опасаясь, чтобы я чего-либо из сообщенного им не забыл, он начертил на особом листе эскиз страны между Уссури и Японским морем и тут же написал на полях пояснительный текст. Словом, В. П. Васильев и Г. И. Невельской сделали все, что могли сделать люди высокого благородства и любви к делу, так что и теперь, через десятки лет, я не могу без горячего биения сердца вспомнить об их ко мне участии. Их сообщения я храню как святыню.

Геннадий Иванович Невельской, как известно, оставил свои «Записки» о времени первых наших движений в Амурском крае, в которых ему принадлежала столь видная роль. Живя за границей, я не имел случая читать эту книгу, но не сомневаюсь, что она полна занимательности именно потому, что в ней, конечно, рассказана одна правда. Более честного человека мне не случалось встречать, и хотя его резкость, угловатость могли иногда не нравиться, но всякий, кто имел случай ближе подойти к нему, скоро замечал, какая теплая, глубокосимпатичная натура скрывалась за его непредставительной наружностью. Противники его, не имея возможности марать его чести, стоявшей выше подозрений, старались выставить его смешным, ограниченным сумасбродом… Да! И Колумб был сумасброд, и Гарибальди сумасброд, даже очень ограниченный, если верить официальным журналистам и дипломатам. Только для них обоих есть история; есть она и для Невельского [15] , а всех официозных журналистов и многих дипломатов что же ожидает, кроме забвения и часто даже презрения?

15

Мое уважение к памяти Невельского не исключает признания за ним некоторых недостатков; он, например, не только не сочувствовал крестьянской реформе, но пытался, до известной степени, противодействовать ей, не любил Н. Милютина {1.46} и т. д.

Впрочем, виноват перед г.г. дипломатами. Именно в воспоминаниях о занятии Амура приходится назвать одного из них, также имеющего права на память в потомстве. Это был, тоже если не «сумасброд», то «эксцентрик», Егор Петрович Ковалевский {1.47} , который управлял Азиатским департаментом Министерства иностранных дел в 1856—1861 годах. Его проницательный ум, его литературные дарования, его злой язык, его отличное знакомство с Востоком, — от берегов Нила и Адриатики до Бухары, Кульджи и Пекина, — его просвещенный патриотизм и широкое европейское образование слишком известны, чтобы мне нужно было напоминать о них; но его участие в деле воссоединения Амура известно далеко не каждому. Между тем оно было очень значительно, и можно даже сказать, что в Петербурге главными двигателями амурского дела были великий князь Константин Николаевич и Ковалевский. Оттого-то, когда за Айгунский договор разрешено было сделать представление к наградам, не стесняясь их качеством и количеством, Н. Н. Муравьев совершенно справедливо выхлопотал Егору Петровичу пожизненную пенсию в 2 000 рублей. Для неизменного посетителя английского клуба, я думаю, это было не лишним, тем более что фортуна, как женщина, не слишком благоволила к старому ворчуну во время любимых им состязаний за зеленым столом — не департаментским, конечно, а клубным [16] . Особенно пенсия стала ему полезна, когда в 1861 году, вследствие удаления брата его, Евграфа, от должности министра народного просвещения, и его спровадили из директоров Азиатского департамента в сенат. В этом случае его непосредственный начальник, князь Горчаков {1.48} , поступил, по моему мнению, не только несправедливо, но непатриотично и отчасти даже неблагородно. Лучшего направителя азиатской политики России, как Егор Ковалевский, не было во все время существования Министерства иностранных дел. И если его не жаловали посредственности, вроде какого-нибудь консула Скачкова, то все умное и любящее отечество сохраняет о нем добрую память. Недаром он был председателем Общества пособия литераторам и ученым, недаром числился почетным членом Географического общества и был в нем помощником председателя (хотя и без дела). Сам император Александр очень ценил знания и ум Ковалевского, который поэтому должен был находиться в царском кабинете всякий раз, когда князь Горчаков делал доклады по азиатским делам. Но это-то последнее и повредило ему больше всего. Министр обижался, что подчиненного ставили с ним на одну доску, даже как будто выше его: отсюда тайное и даже явное нерасположение. В Петербурге даже рассказывали про следующий случай. Однажды Ковалевского не было во дворце при докладе.

16

Эти-то неудачи в карточной игре и сопровождавшее их раздражение Ковалевского воспел Некрасов при изображении петербургского английского клуба, говоря:

Чу, наш друг, путешественник славный, Монотонно и дерзко ворчит. Дух какой-то враждой непонятной За игрой омрачается в нем. Человек он весьма деликатный, С добрым сердцем, с развитым умом; Несомненным талантом владея, Он прославился книгой своею; Он из Африки негра-лакея Вывез… Но свиреп Он в гневе, как гиена… и пр.

— А где же Егор Петрович? — спросил государь Горчакова.

— Он болен, ваше величество.

— Серьезно?

— Да, и очень. Я вчера посылал сына узнавать о его здоровье.

— Сына, а сами вы не навещали его?..

Разумеется, после этого князь отправился сам; но разумеется также, что подобный вынужденный визит только подлил горечи в его отношения к Ковалевскому, и потому удаление последнего не приносит чести канцлеру сугубо. Во-первых, очевидно, что основною причиною его было чувство зависти к превосходству сотрудника, которое едва ли было извинительно и в том случае, если Ковалевский иногда подсмеивался над «людьми белой кости», то есть над аристократами, к которым Горчаков, конечно, себя причислял. Во-вторых, минута удаления полезного, хотя и неприятного, подчиненного была выбрана «аристократом» вовсе не по-барски, не по-княжески, а по-подъячески, именно когда брату Егора Петровича пришлось сойти со сцены при защите либерального университетского устава от нападков таких защитников мракобесия, как Панин, Долгоруков и К0. Если бы князь Горчаков был действительный grand-seigneur {1.49} и на самом деле представлял в составе русского правительства элемент просвещенного либерализма (как он иногда хвалился), то ему следовало бы скорее, при постигшем даровитого помощника семейном огорчении, выдвинуть его вперед, чем втоптать в грязь. Но в том-то и сила, что возвышенной, благородной души он не имел, да не имел и дара проницательности при оценке людей, потому что в преемники Ковалевскому выбрал Игнатьева {1.50}, который потом тринадцать лет досаждал ему гораздо сильнее, чем капризный старик, «путешественник славный». Я лично Ковалевского знал немного; однако, когда приходилось с ним говорить, я всегда чувствовал удовольствие, которое ощущаешь от беседы с человеком большого ума и широких взглядов. Знал я его и директором, в казенной квартире на Мойке, скромно, но оригинально украшенной разными восточными безделками, и сенатором, в небольшом частном помещении по Фонтанке: он неизменно оставался тем же дельным, проницательным и остроумным человеком, ум которого не старел. У меня даже есть от него на память книга о войне 1854 года на Дунае, с оригинальным по смелости предисловием и многими блистательными страницами, свидетельствующими о дарованиях автора. Книгу эту военно-ученые педанты держали целых десять лет под спудом, но, наконец, посовестились похитить совсем и даже предложили автору на издание деньги…

Занятый приготовлением к Уссурийской экспедиции, я не слишком внимательно следил за теми общими вопросами, решение которых вызывало Н. Н. Муравьева на пребывание в Петербурге; но все же знал, что по отношению к Амуру дело идет о двух предметах первостепенной важности, именно о продолжении заселения его в размерах гораздо больших, чем в 1857 году, и о передаче генерал-губернатору Восточной Сибири тех полномочий на заключение с Китаем договора об Амурском крае, которые были даны другому лицу. Подписание трактата с китайцами о признании за нами всего левого и части правого берега Амура должно было явиться венцом многолетней деятельности Н. Н. Муравьева, и понятно, что он не желал отдать этого венца другим. Дело это и устроилось к началу 1858 года, так что я уже в Петербурге знал, что предстоящей весной будут идти у генерал-губернатора переговоры с китайскими уполномоченными. Возникли толки о проведении наилучшей границы с Маньчжурией в теперешней Приморской области. Одни говорили, что достаточно будет нам взять треугольник между устьем Уссури, заливом Де-Кастри и Императорской гаванью {1.51}; другие указывали на Ольгинскую гавань, как на южный предел приобретений, которых нужно желать. Надобно, однако, заметить, что на виду были предположения и еще более смелые. Осенью 1857 года вышла в Лондоне карта всего света, изданная, если не ошибаюсь, официальным английским картографом Станфордом. На ней русская граница в Восточной Азии была проведена по прямой линии от Абагайту к Желтому морю, так что почти вся Маньчжурия признавалась русскою провинциею. Говорили, что границу эту Станфорд провел по указаниям нашего военного агента в Лондоне, Н. П. Игнатьева, а этот последний будто бы только выразил чертежом мысль и предположение императора Николая; но за достоверность этих слухов я не ручаюсь и заношу их сюда лишь как слухи, носившиеся в среде, которая до некоторой степени призывалась к подаче голоса по амурским делам и интересовалась всякого рода относившимися к ним предположениями.

Н. Н. Муравьев уехал из Петербурга вскоре после Нового года; я остался на некоторое время, чтобы получить заказанные мною разные инструменты для штаба и для сахалинских угольных копей, принять из библиотеки Главного штаба выхлопотанные мною на подержание в Иркутске книги и т. п. Долго заживаться, однако, было нельзя, и вот новые 6 000 верст в течение года, так что, считая поездку на Амур и разъезды по Забайкалью, я сделал, с февраля 1857 по февраль 1858 года, более 22 000 верст, из которых около 2 600 верст водою, 18 000 на почтовых или курьерских и только 1 800 верст по железной дороге. Привожу эти цифры, чтобы показать, какова была тогда служба в Восточной Сибири, потому что я далеко не составлял исключения, и многие ездили еще больше меня, особенно адъютанты и чиновники особых поручений генерал-губернатора. Я уже имел случай заметить, что над этими разъездами восточносибирских чиновников смеялись в Петербурге; «Искра» {1.52} напечатала ряд карикатур на этот счет, где представила даже портреты некоторых из курьеров с подписью, что «на привезенных ими бумагах собственною его превосходительства рукою изображено: «к сведению». Но повторяю: разъезды были неизбежны. Я, например, привез важные депеши из Пекина и Тяньцзиня, которые ускорили решение дела о предстоявшем заключении договора об Амуре по крайней мере на две недели. Ведь почта от Иркутска до Петербурга ходила с лишком месяц, а я приехал в 17 1/2 дней. Кроме того, не привези я из Петербурга в Иркутск своевременно инструментов для сахалинских горных работ, последние не могли бы быть начаты в 1858 году и офицер со штейгерами прожили бы на Сахалине даром, без дела. Покупать же такие инструменты заочно значило бы наверное получить дрянь и опять бог знает когда, с обозами. И подобными поручениями сопровождались почти всегда курьерские поездки офицеров и чиновников, отправлявшихся в Петербург, хотя, конечно, бывало курьерам даваемо немало и частных комиссий, как это постоянно делается в России [17] .

17

В бытность двора в Крыму, в 1871 году, курьеру военного ведомства навязано было столько царского черного белья, что он не мог везти его на одной тройке и попросил у графа Адлерберга дополнительных прогонов на другую. Прогоны были даны, но Адлерберг взыскал их потом с военного министра. Что же удивительного, что иркутский курьер, капитан Оларовский, возил меха и кедровое масло из Иркутска, от Извольских, в Петербург, Сухозанету? Притом он не брал лишних прогонов.

По возвращении моем в Иркутск опять начались неприятности. Будогосскому было досадно, что генерал-губернатор, не спросясь его, отдал Уссурийскую экспедицию мне. Узнав довольно близко его характер, я опасался с его стороны всякого рода мер к тому, чтобы исполнение моего поручения обставить самыми невыгодными условиями. И что мои опасения могли быть не напрасны, это доказал пример 1859 года с моим товарищем, Ельцом. Его Будогосский так обставил, что он едва не умер с голоду около Владимирской гавани, был спасен от голодной смерти случайно зашедшим в бухту английским судном, а от всех прочих страданий был, наконец, избавлен случайно же транспортом «Байкал», отвезшим его в Николаевск. Еще на пути в Уссурийский край, зимою 1859 года, Будогосский требовал от того же Ельца, чтобы он не ехал в санях, а шел пешком, и когда тот отказался, то публично кричал на него: «Выходите же! Вам, армейской крысе, ведь должно быть привычно месить снег пехтурою…» И Елец писал мне потом: «Что было делать с таким негодяем? Дать ему по роже? Да ведь о такую рожу и рук марать не хотелось: он бы, вероятно, потребовал денежного вознаграждения…»

Со мною, в 1858 году, по счастью дела так далеко не зашли, но это, конечно, лишь благодаря случаю. Именно составление команды для моей экспедиции и снабжение ее запасами поручено было, мимо Будогосского, М. С. Корсакову, то есть лицу, стоявшему вне штабных интриг, и моими спутниками на Уссури явились люди усердные и хорошо всем снабженные. Но в собственно штабной среде Будогосскому таки удалось сделать мне немалую подлость. По распоряжению генерал-губернатора и утвержденной им смете экспедиции предполагалось дать мне в помощь двух топографов. Будогосский распорядился так, что этих топографов я не видел в глаза, и, следовательно, мне приходилось одному сделать то, что должны были делать трое. Мало того, из довольно значительного запаса топографических инструментов, находившихся в Иркутске, мне были отпущены самые дурные, например буссоли с размагнитившимися стрелками и тупыми шпильками. По счастью, я всегда имел, как и теперь имею, этого рода инструменты собственные, разумеется, исправные. С этой стороны, стало быть, маневры были бесполезны. Зато Будогосский не поскупился на личные оскорбления такого свойства, что я дал себе слово: как только окончу экспедицию, уехать из Восточной Сибири, какие бы внешние условия службы ни пришлось принять после отказа от должности старшего адъютанта штаба. Я это потом и сделал.

В половине апреля 1858 года я опять отправился на Амур и опять с любезным Я. П. Шишмаревым, но несколькими днями вперед генерал-губернатора. В Шилкинском заводе я нашел готовою мою команду: почтенного сотника Пешкова, урядника Масленникова, переводчика тунгусского языка, унтер-офицера Карманова и одиннадцать казаков. Со мною был еще крепостной мальчик в виде слуги, так как опыт прошлого года указал на положительную необходимость иметь прислугу, независимую от команды гребцов, далеко не любезно распоряжавшихся вещами, лично мне принадлежавшими. Так как мы прибыли в Шилкинский завод еще в то время, когда Шилка была покрыта льдом, то пришлось дожидаться ее вскрытия. Помню очень хорошо, как по вскрытии, наконец, реки стали хлопотать о скорейшем выводе из гавани парохода «Лены», где он замерз, и как не успели в этом, так что генерал-губернатор с ближайшими своими спутниками уплыл на катере, а нам, то есть Будогосскому, мне, чиновнику особых поручений Карпову и еще какому-то гражданскому чиновнику, имени которого, за бесцветностью лица, не могу теперь вспомнить, дан был огромный баркас, или, точнее, кузов канонерской лодки, на которой смело можно было поместить роту солдат или, еще лучше, семейств тридцать переселенцев, или несколько тысяч пудов муки. Этот баркас был истинным мучением для моей команды, которая одна должна была с ним управляться и, стало быть, понапрасну измучиться прежде, чем начнется собственно Уссурийская экспедиция. Особенно неприятно было присутствие на том же баркасе генерал-губернаторских кур и баранов, которые, во-первых, напоминали, что на нас всех смотрели в Шилкинском заводе как на «задний двор», а во-вторых, доставляли много хлопот по прокормлению и все-таки кончили тем, что большей частью передохли, не доехав до Зеи. Можно, конечно, было поместить этих домашних животных на особую лодку, буксируемую генерал-губернаторским катером, а к нам посадить музыкантов иркутского казачьего полка, ехавших на Амур играть при торжестве заключения договора; но, видно, музыканты были в данное время нужнее Муравьеву, чем даже личные его продовольственные запасы… Эти мелочи я привожу здесь как характеристические вообще для экспедиции 1858 года, в которую, за огромностью ее размеров и цели, очевидно, пренебрегали вещами второстепенными, то есть именно теми, которые ближе всего касаются отдельных исполнителей общего дела.

А цель и размеры экспедиции были действительно огромны. Во-первых, нужно было дополнить колонизацию прошлого года основанием множества новых селений между Усть-Стрелкою и Хинганом, так чтобы вместо прежних трех сотен казаки могли выставить два полка; во-вторых, следовало заселить вновь обширное пространство между Хинганом и Уссури и даже часть берегов этой последней реки; в-третьих, и самое главное, нужно было заключить договор с Китаем. Последняя цель была бы очень труднодостижимой. Мы прибыли на устье Зеи 11 мая; 13-го генерал-губернатор явился перед Айгунем с своим катером и двумя канонерками, а 16-го договор был подписан {1.53}. Я не привожу здесь его содержания, потому что он всем известен; но замечу, что при заключении его было несколько курьезных обстоятельств. Переговоры велись через переводчиков, или, точнее и главным образом, через Я. П. Шишмарева, который получал указания от генерал-губернатора и к которому являлись второстепенные китайские чиновники с такими же наставлениями от князя И Шаня. Последние прибегали к совершенно азиатским хитростям, чтобы добиться нашей снисходительности. Они плакали, уверяя, что не смеют передать предъявленных нами требований своему послу из опасения, что он велит вздуть их бамбуками; уверяли от имени самого посла, что он не решится принять таких-то и таких-то условий, потому что за принятие их ему угрожала бы петля, и т. п.; а когда договор был подписан, то признавались, что их удивила умеренность наших требований, что они ожидали, для начала негоциаций {1.54}, домогательства нашего на все земли до Великой стены и Желтой реки в Ордосе {1.55}, дабы потом, по принятому в дипломатии обычаю, сбавлять эти требования… Спешу, впрочем, оговориться: сам я под Айгунем во время переговоров не был, а узнал эти подробности через несколько дней после заключения договора, когда генерал-губернатор со свитою прибыл на устье Уссури, куда я был отправлен вперед. Помнится, при этом и сам Н. Н. Муравьев смеялся над И Шанем, который хоть и уверял, что боится петли, но на последовавшем за подписанием трактата угощении так усердно пил шампанское, что снял с себя курму и остался только в той части одежды, которая походит на поповский подрясник или, пожалуй даже, на женскую рубашку и которая, я уж забыл теперь как называется по-китайски…

V

Вся поэзия амурского дела кончилась с подписанием Айгунского договора. За исключением одной моей небольшой экспедиции, которая тоже утратила часть своей заманчивости, не оставалось ни одного предприятия на Амуре, которое бы не было самою сухою прозою. Для «видных» дел почти не оставалось места. По этому можно было предвидеть, что тот наплыв энергической молодежи в Иркутск, который в течение нескольких лет совершался под влиянием амурского дела, скоро прекратится, а с ним прекратится и та энергическая жизнь, которая было пробудилась в Восточной Сибири. Так оно и случилось, как известно; но, впрочем, 1858 и 1859 годы были еще годами увлечений для многих, возвращавшихся потом, разумеется, совершенно разочарованными. Колонизация Амура, исследование и заселение Южно-Уссурийского края, тамошних гаваней и т. п. привлекали еще людей, жаждавших деятельности, но недолго. В 1860 году посетил наши порты по берегам Японского моря даровитый путешественник Линдау; он удивлялся их безжизненности и печальной участи людей образованных, которые были брошены судьбой в эту глушь. Тогда же стали описывать самый Амур далеко не розовыми красками даже русские путешественники и исследователи.

Поделиться с друзьями: