ЖАНРЫ

Путешествия по Приамурью, Китаю и Японии
Шрифт:

Посылать изготовленную записку по адресу я, однако же, приостановился, в том соображении, что личное свидание с командиром «Всадника» могло еще изменить дальнейшие условия моего существования. А так как срок пребывания клипера в японских водах был мне неизвестен, то я и поспешил в Иокогаму, чтобы застать его там. По прибытии туда я сделал визит капитану Михайлову, словесно объяснил ему во всей подробности то, что излагал прежде в письме, показал свои бумаги и, конечно, получил тот же отзыв, то есть что путешествовать по морю на «Всаднике» мне рассчитывать нельзя.

Тогда записку свою к Гейдену я сдал не то на английскую, не то на американскую почту (чтобы избавиться от прочтения ее пекинскими покровителями) и принялся за работы с фатализмом доброго мусульманина, очень хорошо, впрочем, зная, что пословица «За богом молитва, а за царем служба не пропадают» есть чистейшая ложь и что в России она давно заменена другой: «Бог предполагает, а чиновники располагают», и притом всегда под влиянием чувства зависти.

Две главные невыгоды истекали в данную минуту для меня из безденежья: во-первых, я не мог делать разъездов по стране, даже на небольшие расстояния, например в Иокосуку, в Иедо; во-вторых, должен был отказаться от возобновления многих прошлогодних знакомств с французами, которые, однако же, могли быть мне очень полезными, особенно по изучению японских военных сил и средств. Пользоваться гостеприимством иностранцев и не платить им тем же казалось мне неприличным с моей частной точки зрения и унизительным с точки зрения русского. Через две недели после водворения моего в «H^otel des Colonies» оказалось, что и на текущие домашние расходы у меня остается какой-нибудь десяток пиастров. Нужно было достать денег quand-m^eme {3.105}. Возможных источников было два: дом Герда, через который ex officio шла моя корреспонденция, и касса «Всадника», про которую капитан Михайлов мне говорил, что она полна. Я обратился сначала туда, куда следовало по моему официальному положению, то есть к консулу Герду, получавшему мои векселя в Шанхае и уже открывавшему мне кредит на 300 пиастров в прошлом году, но получил отказ. Тогда пришлось просить Михайлова, и от него, к счастью, я получил ответ: «Сколько хотите!» Соображая, что по закону мне уже в январе должно было получить из казны 150 фунтов стерлингов, то есть 1 100 долларов, и что если «Всадник» уйдет из Иокогамы, то я могу остаться без всяких средств к жизни и к возвращению домой, я попросил прямо отпуска всех 1 100 долларов и на другой день имел удовольствие их получить. Терзаниям моим наступил конец.

Я немедленно переехал на две с лишком недели в Иедо и здесь, благодаря французу дю Буске, значительно пополнил мои сведения о военных силах и средствах Японии, а также о составе правительственных сфер в Иедо, о главных деятелях переворота 1868 года и пр. В то время еще не вполне улеглись тревоги, сопровождавшие падение тайкуната, и во владениях князя Мито произошли беспорядки в смысле оппозиции новому государственному строю: они, впрочем, были тотчас подавлены, причем один феодальный замок сожжен. В Иедо это произвело впечатление, но нисколько не отозвалось на судьбе бывшего тайкуна, мирно проживавшего в философском уединении в провинции Суруге, — факт, делающий честь правительству Санжо и Ивакуры, руководивших молодым микадо. В то же время в Иедо случилось событие, напомнившее о прежних бытовых порядках, именно публичное кровомщение за обиду, очень давно нанесенную, — о нем тоже толковали, но не более, как теперь толкуют в Париже о дуэлях, столь частых между журналистами и членами клубов, парламента и пр. В данном случае дети мстили за отца, уже умершего. Совершив месть, они сами явились в полицию заявить об этом и, кажется, остались безнаказанными, потому что обида их была заранее занесена в особую книгу, чем самым им давалось право мстить. Это право было особенностью японских законов, сколько мне известно, не повторявшейся нигде: ни в средневековой Европе, ни у народов других частей света, допускавших кровомщение. Реформирующееся правительство микадо в 1870 году еще не касалось его, да и коснулось ли теперь — не знаю. Оно, по совести, мне кажется недурным, ибо поддерживает взаимное уважение и вежливость между людьми гораздо действительнее, чем современные законы о взысканиях за обиды, клевету и пр. в Европе. Сколько мне помнится, право мстить безнаказанно было ограничено, однако же, в Японии сроком двух лет, после чего, если кровомщение совершалось, то рассматривалось уже как преступление, только, вероятно, сопровождаемое «смягчающими обстоятельствами» в глазах судей. Удержано ли оно в современном японском законодательстве, я, к сожалению, не знаю.

По возвращении из Иедо, через некоторое время, я сделал поездку к Иокосуку. Чтобы быть там принятым без всяких подозрений, я предварительно познакомился с одним местным техником, французом Деспанем, который когда-то служил в России при постройке железных дорог пресловутым «Главным обществом» времен Колиньона. Он пригласил меня приехать к нему обедать и ночевать, причем обещал показать все части арсенала, адмиралтейства и даже снабдить планом его и всей Иокосукской бухты.

— Вам ведь, как военному агенту, эти вещи должны быть известны, — прибавил Деспань.

— Помилуйте! — с улыбкой отвечал я. — Кто это вам сказал, что я военный агент? Я просто турист, имеющий единственной практической целью изучение каменноугольного вопроса в китайско-японских портах.

— Так, так! Мы с Шеврье вот и говорим так, да никто нам не верит. Ваше же консульство в Шанхае распустило слух, что вы — военный агент и вместе ревизор, которого цель — ознакомиться с политическим и военным положением Японии и решить, какой политике следовать по отношению к последней.

— Что за вздор! Я никакого отношения к политике и Министерству иностранных дел не имею.

— Нет, имеете, и оттого-то ваши теперешние агенты в Китае и Японии смотрят на вас косо и даже распускают про вас невыгодные слухи… Я вам говорю об этом откровенно потому, что надеюсь, что вы моих услуг не забудете и замолвите обо мне словечко Стремоухову.

— Стремоухову? Да я его почти не знаю совсем.

— Полноте притворяться! Вы только напишите ему два слова, что вот, мол, г. Деспань, француз, живший в России и знающий по-русски (Деспань забыл прибавить, что очень мало и плохо), может быть полезным русским агентом в Японии, а я уж устрою, чтобы добиться звания… ну хоть вице-консула вашего здесь. Я ведь скоро кончаю мою службу в арсенале и возвращаюсь в Европу, откуда если вернусь сюда, то лишь для основания торгового дома и не иначе, как под прикрытием консульского флага какой-нибудь державы. Вот тут вы и можете быть очень полезны.

И Деспань, чтобы задобрить меня, велел подать шампанского, так как весь разговор наш шел после обеда в моей гостинице, где он тоже всегда останавливался, когда приезжал из Иокосуки, и где жил потом около месяца по окончании расчетов с арсеналом и до отъезда во Францию.

Не воспользоваться предложением Деспаня для осмотра Иокосуки было бы странно, и вот в один прекрасный день я взял лошадь и бетто и отправился на полных рысях по назначению. Так как был четвертый час вечера, то нужно было спешить, и я не останавливал коня ни у одного чайного дома, как это обыкновенно делается в Японии для доставления бетто возможности проглотить чашечку чаю. Мой бетто, хоть и был этим недоволен, но не отставал, пока, наконец, на 12-й или 13-й версте я не погнал лошадь в галоп. Таких сильных легких и мускулов, как у этого конюха, я уже не видал потом до 1879 года, когда в Женеве один скороход сделал, в присутствии многочисленной публики, верст 16 не более как в час, беглым шагом, по-видимому, не очень быстрым, но широким и не ослабевшим в скорости.

В Иокосуку мой бетто прибыл через какие-нибудь 15 минут после меня и все боялся, что я пожалуюсь потом хозяину лошади, что он отстал от нее. Пол-ичибу (20 копеек) успокоили его, и он очень был рад, что мог провести ночь на воле, то есть в Иокосуке, а не на иокогамской конюшне. Мы с Деспанем немедленно отправились осматривать все, что было можно, и вернулись к обеду лишь тогда, когда солнце село. Я не мог не отдать справедливости французским инженерам-строителям и руководителям арсенала: они вели дело добросовестно, хотя Верни, директор, брал с японцев по 25 000 рублей серебром в год. Мне жаль было потом, что не удалось посетить Иокосуку вторично, во время посещения ее японским императором, который при этом впервые показывался перед европейцами вне дворца и не в парадной одежде. Тогда можно бы было увидеть не только этого японского подражателя Петра Великого, но и то, как представители европейской цивилизации эксплуатировали даже его личность. Именно в Иокосуку в это время прибыл иокогамский фотограф Беато и тайком снял с микадо портрет, хорошо зная, что это было запрещено и что ни в коем случае ему не удастся сбывать своей фотографии японцам. Полиция, конечно, узнала немедленно о «профанации» императорского величия и подняла тревогу. Микадо был недоволен «воровским» способом воспроизведения своей личности и приказал во что бы то ни стало добиться уничтожения портрета. Этого только и хотел цивилизованный артист. Он немедленно высчитал перед японскими чиновниками, сколько барышей может доставить ему продажа карточек микадо в одной Европе, где им все интересовались, и потребовал, чтобы соответственная сумма была ему немедленно уплачена. Иначе-де с первой почтой негатив будет отправлен в Лондон. Делать было нечего: японцы уплатили требуемые деньги и получили во владение негатив, но, конечно, бессовестный и наглый спекулянт-художник оставил другой у себя и потом воспроизводил с него портреты Муцухито, принимая только предосторожность не продавать их в Японии.

Бесцеремонность «синьора» Беато по отношению к микадо дает понятие о том, как европейцы вообще вели себя в Японии в 1860—1870 годах; но, конечно, она ничто в сравнении с той наглостью, которую позволяли себе «цивилизаторы» по отношению к японцам — частным людям. Войти в чужой дом, пересмотреть там все и всех, сделать вслух несколько грубых и насмешливых замечаний, иногда переворочать домашнюю утварь и даже допустить нескромности по отношению к женщинам — было делом совершенно обычным у этих гнусных образчиков европеизма. Они даже и не ставили себе вопроса: может ли подобное поведение чужестранцев не оскорблять японцев, хотя и знали, что последние в деле приличий и в вопросах чести рыцарски щекотливы. Как только среди обиженных находились мстители, употреблявшие, по местному обычаю, в дело меч, так оскорбители начинали кричать о варварстве японцев, о неуважении ими трактатов и о необходимости примерно их наказать за якобы «политическое» убийство, целью которого будто бы было вселить европейцам ужас и заставить их очистить Японию. Посланники вроде Олкока горячо схватывались за случай и требовали удовлетворения… разумеется, деньгами, крупными деньгами. Отсюда народная ненависть у японцев к европейцам, образцы которой я видел еще в 1870 году, хотя в это время убийства уже не повторялись. Стоило отойти от Иокогамы верст на пять и заглянуть в какую-нибудь деревню в стороне от больших дорог, чтобы возбудить крик и ужас детей и женщин и нескрываемое недоброжелательство взрослых мужчин. А между тем японцы — самый вежливый, гостеприимный и ласковый народ в мире. Я не знаю, как теперь японский народ смотрит на людей Запада, но в 1870 году он их только терпел, как неизбежное зло.

Впрочем, японцы еще не столько натерпелись от европейских лавочников, матросов, консулов, солдат и посланников, сколько китайцы. При воспоминании об отношениях к последним западных цивилизаторов, особенно англичан, меня и до сих пор охватывает негодование. Вот, например, случай, бывший в начале 1860-х годов в Шанхае. Два английских миссионера, прогуливаясь в окрестностях города, вздумали заглянуть в дом одного земледельца; последний вежливо встретил их у порога, но внутрь жилища не приглашал. Когда же они хотели войти туда без спросу, то стал в дверях, упершись расставленными руками в притолоки. Миссионеры вздумали его оттолкнуть, и тогда он крикнул о помощи. Немедленно собрались соседи, которые хотели оттащить наглецов от чужого им дома, но проповедники евангелия пустили в ход палки, и последовала порядочная драка, результатом которой, конечно, явилось поражение их, как слабейших числом. Вернувшись в Шанхай, христианские нравоучители, разумеется, обратились с жалобой на «попытку грабежа, убийства» и пр. к своему консулу Олкоку, и последний, не долго думая, поставил поперек реки военный корабль с заряженными пушками и послал переводчика к губернатору с объявлением, что если немедленно не будет уплачено сто тысяч ланов (200 тысяч рублей) штрафу за оскорбление миссионеров, то все стоящие под городом джонки с казенным рисом, числом до 600, будут сожжены, а город — бомбардирован. Разумеется, беззащитные китайцы должны были заплатить, и этот наглый грабеж так понравился лорду Пальмерстону {3.106}, что он для вознаграждения «отличившегося» негодяя-консула сделал его посланником в Японии… Я сказал: «негодяя» и не беру этого слова назад, ибо вот что знаю про Олкока независимо от данного случая. Он был еще «неотличившимся» консулом, когда в Шанхае умер один миссионер, за женой которого мистер Олкок ухаживал и, кажется, не безуспешно. Жениться на молоденькой вдовушке было можно и даже, вероятно, должно; да у нее не было ничего. Тогда рыцарский покровитель несчастной пасторши открыл подписку между богатыми английскими купцами Шанхая, и чтобы вызвать их на крупные «вспомоществования», сам подписался во главе листа на 500 долларов. Когда же подписная сумма достигла 18 000 рублей, то брак не замедлил состояться, чуть ли не к удовольствию подписывавшихся негоциантов, которые увидели, что Олкок «сделал славное дельце»… Но и это еще не все. Став впоследствии посланником в Японии и потом в Китае, мистер, а наконец сэр Рутефорд Олкок пустил свои 3 000 фунтов стерлингов в оборот по торговле фарфором и лаковыми вещами, которые отправлял и ввозил в Англию беспошлинно, как официальную корреспонденцию. Австрийский поверенный в делах Каличе сделал ему намек на эту неприличную дипломатам торговлю, но он и ухом не повел, напротив, похвалил практический реализм того «третьего лица», о котором, разумеется, шла речь… Что натерпелись от Олкока японцы, об этом я отчасти рассказал в «Обозрении Японии», но и он сам не умолчал кое о чем в любопытной своей книге «The Capital of the Tycoons».

Само собой разумеется, что такой хищный посланник был по душе хищникам-коммерсантам, состоявшим под его покровительством и занимавшимся одним с ним делом — наглой эксплуатацией Японии и Китая. Однако времена переменчивы, и те же самые шанхайские купцы, которые когда-то не могли нахвалиться Олкоком, так сильно охладели к нему под конец, что когда в 1869 году он оставлял Китай, то в бытность свою проездом в Шанхае не счел возможным сходить с парохода, ибо общее нерасположение к нему соотечественников не осталось ему неизвестным. Никаких проводов ему не было сделано, а шанхайцы только со смехом рассказывали, что князь Гун на прощальной аудиенции сказал ему:

Поделиться с друзьями: