Пути - дороги
Шрифт:
— Нет, интересно, — сказал Шульгин.
— Ну, тогда я вам доскажу! — усевшись поудобнее, живо поблескивая глазами, продолжала она. — Коров наших мы теперь содержим на ферме без привязи, как скажет наш зоотехник, «вернули мы им естественное существование». Захочет корова силоса — идет к силосу; захочется ей сена — на выгоне стоят стожки; жажду почует — тоже сама направляется к бочке с водой. Больше ведь того, что ей хочется, корова не съест и не выпьет. Слыхали вы когда-нибудь, чтобы корова, как иной человек, могла переесть или перепить? Ну то-то же! А на доильной площадке у нас для коров самая сладкая еда — комбикорм. Узнали они про такое — сами теперь к доильным аппаратам выстраиваются в очередь. И надои молока у нас сейчас растут не по дням, а по часам. А когда начинали мы вводить такое, я тоже вроде вас за успех боялась...
— Я не боюсь, — сказал Шульгин. — Просто новое для меня это все. Механик-тракторист я, не агроном...
— Вам под силу такое будет, я вижу, — задумчиво, уйдя в свои мысли, повторила Марьяна.
— Скоро уже светать начнет, — сказал Шульгин, — надо ложиться.
Он обошел стол с теневой стороны, чтобы Марьяна не увидала его проношенных пяток, и как-то неловко, боком, направился в свою комнату. Но не успел он поднять к занавеске руку, как Марьяна шустро, будто девочка, спрыгнула с кровати на пол и остановилась за его спиной, запахивая на груди халат и неровно дыша.
— Посидели бы еще... Не усну я, разгулялась... — едва слышно, опустив в пол глаза и с трудом справляясь со своим дыханием, вымолвила она.
Шульгин обернулся и увидел перед собой совсем другую Марьяну: не насмешливую или задумчивую, как обычно, а робкую и покорную, словно терзаемую каким-то неотступным мучительным сомнением. Он с минуту стоял в нерешительности на пороге, видя лишь ее белую, ярко освещенную лампой шею, на котором торопливо, точно стараясь оторваться, билась голубоватая жилка. Затем подошел к столу, дунул в стекло лампы, загородив его ладонью, и обнял Марьяну за плечи.
Она не отстранилась и не отвела его руки, когда он очутился подле нее, лишь в узком разрезе век пытливо блеснули слегка испуганные и настороженные ее глаза.
— Что это вы?.. Разве ж можно так?.. — задыхаясь, сверкая широко раскрытыми глазами, с безысходным отчаянием прошептала она.
От чувства неловкости, стыда, раскаяния и досады на самого себя лицо Шульгина опалило шумно прихлынувшей к голове кровью. Оно стало багровым и некрасивым.
Он поднялся, ушел к себе за занавеску и, не раздеваясь, бросился на койку, с головой накрылся одеялом. Сквозь шум в голове и бешеный стук сердца Шульгин слышал, как Марьяна прошла к кровати и бесшумно улеглась. Через некоторое время из кухни донесся ее тихий, полный боли и обиды, гасимый в подушку плач.
— Что же это вы так обо мне решили?.. — сквозь рыдания вымолвила она. — Души моей не спросились... Не ждала я от вас такого... А вы, как все... Вдовая, мол, солдатка. Чего там!..
Она вскоре умолкла. В хате стало тихо. И в этой тишине Шульгин вдруг понял, что Марьяна любит его, что он ей не безразличен, а, по всей вероятности, дорог. И, пораженный неожиданной догадкой, он до крови закусил губы. Для него, немало повидавшего в жизни людского страдания и горя, наглухо закрывшего после гибели в немецкой неволе жены и дочери свое сердце, было настолько все это негаданным и непонятным и так поразило его, что он растерялся и в голове его мысли спутались и помутились.
Немного придя в себя, испытывая мучительное угрызение совести и желая если не совсем, то хотя бы немного смягчить свою вину, он отбросил в сторону одеяло и вышел на кухню.
На стене все так же размеренно тикали ходики. Луна выбелила на земляном полу меловые тропинки, колючими лучиками переливалась на изломах золотой и серебряной фольги икон.
Держа в руке занавеску, Шульгин долго стоял в дверях, прислушиваясь к ровному, словно во сне, дыханию Марьяны, глядя на ее освещенную луной спину, на которой алели маки халата, на поджатые под себя по-ребячьи голые ноги.
— Марьяна... — наконец тихо позвал он.
Она не отозвалась.
— Марьяна, забудь... — сказал Шульгин. — Я виноват... Но скажи хоть слово.
В настороженной тишине хрустнула цепочка до предела опустившейся гири часов. Ходики замерли. В хате стало еще тише. Шульгин вернулся за занавеску, сел на кровать и, склонившись над коленями, уронил пылавшее лицо в ладони...
Из тяжелой задумчивости Шульгина вывел стук в окно. Он поднял голову, встал и приник лбом к стеклу. Ледяной холодок окна освежил его.
Во дворе, в полосе лунного света, приподняв воротник овчинного полушубка, стоял Рожнов.
— Выйди, поговорить надо, — сказал он.
— Я без сапог...
Рожнов некоторое время молчал, видимо, что-то обдумывая, потом махнул рукой и направился к порогу.
— Ладно, впусти в хату!
Шульгин нехотя пошел открывать.
— Нечего ему в хате делать! — сказала Марьяна, когда он взялся за дверную скобу. — В сенях валенки с калошами стоят, они вам будут впору... А вернетесь, носки положьте на печь, я их шерстяными нитками утром заштопаю...
Закрыв за собою дверь, зябко кутаясь на ночном морозе в накинутую на плечи косматую собачью куртку, ощущая холодок в настывших валенках, Шульгин взглянул в затененные сломаным козырьком кепки глаза Рожнова и недовольно спросил:
— Ну, чего тебе?
— Сказал же, поговорить надо...
— Ну, говори.
— Ну да ну! Зануздал, что ли? Тут душа горит, места себе не нахожу, а ты нукаешь!
— Ладно, не злись. Сядем?
— Разговор мой не сидячий, идем к Кубани —- там нас никто не услышит. Или опасаешься?
Шульгин метнул на Рожнова недоуменный взгляд, надел куртку в рукава, поправил шапку и молча пошел вперед, к перелазу. Грузно приминая сапогами похрустывающий ледок, Рожнов зашагал след в след, горячо дыша Шульгину в затылок.
Река ночью то ли от полного безветрия, то ли от колеблющейся лунной дорожки, соединившей далекие берега, не показалась Шульгину такой же суровой и непокорной, как утром. Ее быстрого течения совсем не было бы заметно, не проплывай через трепетное лунное отражение время от времени угластые и черные, точно обугленные, коряги.
— Ты, небось, думаешь, испугался Рожнов, пришел каяться, на коленях просить не выдавать его рыбнадзору? — с кривой усмешкой вымолвил Рожнов, шагая рядом с Шульгиным по скользкой дамбе. — Нет, брат, не за тем я вызвал тебя, не за тем увел от людских глаз подальше. Вы все, бывшие эмтээсовцы, своим переходом в колхоз душу мне, будто лемехами, разворотили; в самом себе усомнился я, покой потерял — вот где причина. Я знаю, тебе Марьяна, поскольку не ладим мы с ней, могла всякую напраслину на меня возвесть, и ты хочешь — верь, хочешь — нет этой слабой на мужиков бабенке, а только должен предупредить, что...