Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)
Шрифт:
В последние дни нашего ченстоховского сидения через город проходила дивизия, и мне удалось повидать своих друзей и даже выпить с ними. Полки шли по городу с музыкой. Наконец и мы двинулись на восток. В восточной Польше на одном из полустанков наши самоходки прямо с платформ стали бить по дальнему лесу. Сделали это для предостережения; в этих местах орудовали бандеровцы. Границу переехали в Бресте. У моста через Буг стояли наши часовые. Вот она, родина. Правда, это еще западные области, но все же родина. В Лунинце перегружались с узкой колеи на широкую. Лунинец — городок небольшой, весь в садах, а кругом леса, топи, болота. На станции девица, не старше двадцати лет, с винтовкой на ремне водила на работу человек пятнадцать здоровенных детин, немцев. Чудно и смешно. А вот другая картина, глубоко врезавшаяся в сердце. На стации много беженцев с востока — западные области жили в войну сыто. Одна из беженок, пожилая изможденная женщина в юбке из мешка, сидя прямо на земле, кормила хлебом трехлетнюю девочку. Это была черно-зеленая, видно, очень твердая масса без характерной для хлеба ноздреватости. Мы разговорились. Беженцы были из-под Кирова. На вопрос о хлебе женщина сказала, что он с лебедой. Отвечала охотно, живо, а худенькая, бледная девочка все за нее пряталась. Но когда спросили: «Ну, а как там колхозы?» — женщина какое-то время молчала, глядя на нас теперь уже с недоверием и даже с испугом, переводя глаза с одного на другого, а потом ответила: «У нас хорошо... колхозы... сто процентов...», — и замолчала. Это было страшно. «Все по-старому», — промолвил кто-то из нас.
Здесь следует сказать, что во время войны, особенно к концу ее, в армии ходил слух, что колхозы распустят.
Из Лунинца мы двинулись на Барановичи — узел железных дорог. Одновременно с нашим эшелоном к станции подходил пассажирский поезд. Он нас обгонял, но стал тормозить, и мы начали его обгонять, двигаясь некоторое время рядом. Я разглядывал пассажиров, высунувшихся в окна, и вдруг увидел знакомое лицо — Таисию Тихонович, в доме которой мы встречали Новый 1943 год и за которой немного ухаживал мой двоюродный брат Михаил Бутенев. Я крикнул: «Таисия, здравствуйте!» Она неуверенно ответила: «Здравствуйте». — «Не узнаете?» Она пожала плечами. Да и где ей было вспомнить меня в красноармейской форме, с усами. Я вновь крикнул: «Мишу Бутенева помните?» — надеясь, что близкая ассоциация скажет больше, чем мой вид. Она закивала головой, заулыбалась. Пассажирский поезд стал тормозить сильнее, я прокричал, что на станции встретимся, но наш эшелон набрал скорость, и встреча не состоялась. Остановились мы лишь на товарной станции, где прожили дня три.
В эти дни через Барановичи промчался поезд со Сталиным, возвращавшимся с Потсдамской конференции. Поезд этот я проспал. Говорили, что с путей согнали не только всех людей, но и все вагоны, а стрелки взяли для надежности в костыли.
Но вот и Слуцк — станция назначения. Город небольшой, сильно разрушенный. Весь центр был выжжен. Есть улицы и тротуары, но вместо домов клумбы — фундаменты, поросшие бурьяном. Через город проходило оживленное по тому времени шоссе Москва-Брест. В городе протекала речка, тихая, заболоченная, с обилием лягушек. По окраинам города много казарм. Почти все они уцелели, лишь некоторые сгорели. В одном из таких казарменных городков располагались пленные итальянцы, жившие к тому времени довольно свободно. Они днями просиживали на речке, купаясь, полеживая на травке, и возвращались в казарму с авоськами, полными лягушек. Местные жители отворачивались, плевались. У проволоки, окружавшей казарму итальянцев, толкались бабы и шла мена: ягоды, молоко, творог меняли на хлеб, селедку, сахар. Вскоре последних итальянцев увезли домой. Среди них были и женщины. Я считал, что итальянки красивы (помнил Джемму из тургеневских «Вешних вод»), но эти были все как на подбор: низенькие, толстые, рыжие.
Полки дивизии, не дойдя до Слуцка, остановились у районного центра Красная Слобода. Младший лейтенант Пилипенко предложил мне остаться у него под командой на заготовке фуража, но меня тянуло в батальон. На машине, груженной ящиками с американской свиной тушенкой, я добрался до Красной Слободы, а там до леса, где расположился наш батальон. Встретили радушно. Солдаты строили землянки. Каждый взвод строил себе. Позади трех взводных землянок землянка ротного, позади трех ротных — землянка батальонного. Доски для землянок тесали топорами, как в бронзовом веке. Подстать этому была и гауптвахта, перенятая невесть с каких времен — яма в поле, на дне ямы немного соломы, а на соломе возлежал мой бывший разведчик, которого я и пришел проведать.
Вскоре нас, группу награжденных, построили на поле скошенной ржи и вручили награды — мне орден Славы III степени. Довольно скоро кавалеры этого ордена, аналога солдатского Георгиевского креста, были оскорблены тем, что выпущенная медаль «За победу над Германией», которую давали всем участникам войны, повесили на такую же ленточку, как и орден Славы.
Осенью 1945 года демобилизовали «старичков». Домой они ехали с подарками из «трофеев», каждый получил по несколько килограммов сахара и по полотенцу с надписью красным по белому «Krigsmarine» — военно-морской флот. После демобилизации в полку была проведена сортировка наподобие той, какую я пережил в марте 1940 года, когда «чистили» Московскую Пролетарскую дивизию, и нас, несколько человек, «не подходящих по происхождению» к этой дивизии, перевели в запасной армейский пехотный полк. На этот раз вмешался Братков, и меня оставили в гвардейской части.
Когда землянки были закончены, был отдан приказ перебираться в город — несуразица довольно типичная. В городе занялись устройством разоренных казарм.
К этому времени у меня уже была налажена регулярная переписка с сестрой Ириной и двоюродной племянницей Еленкой Голицыной. Ее простые, бесхитростные письма, очень родственные и дружественные, давно уже стали притягивать меня к ней. Никогда ничего подобного я не получал. Притяжение это росло от письма к письму. С каждой весточкой от Еленки я все больше и больше ждал следующую. А когда писал сам, то старался особенно подбирать слова, составлять фразы, все больше и больше думая о ней и, как это ни покажется странным, влюбился в нее самым серьезным образом. Письма Еленки стали для меня огромной радостью. Читал их с бьющимся сердцем. Любил ее, но не надеялся, что мы можем соединиться: ведь мы довольно близкие родственники, брак между нами, как я знал, невозможен.
Письма сестры рисовали такую картину рассеяния остатков нашей большой семьи. Сама она работала в почтовом вагоне, разъезжая по стране. Брат Владимир лежал в госпитале в Самарканде после ампутации ноги — он был ранен при переправе через Одер. Брат Сергей, повоевав недели две на танке, был ранен в ногу. С переломами костей он получил инвалидность и теперь жил в Москве у тех же Бобринских, от которых я в 1939 году пошел в армию. Младший брат Георгий (Готька) после сыпного тифа (от него, по-видимому, и скончалась в тюрьме наша мать) и откармливания в лесной школе, жил у двоюродной сестры Машеньки Веселовской под Москвой в Новогирееве. Ничего нового о судьбе отца, брата Гриши и сестры Вари слышно не было.
Вскоре меня назначили старшиной учебной роты, которую только что организовали для подготовки младших командиров. Мне вспомнилась полковая школа под Серпуховом, ее старшина Пантелеев, и служба в новой роли пошла. Вновь Красная Слобода и уже готовые землянки. Положение старшины — это не то, что положение курсанта: свободного времени много, сыт, хотя кормежка в батальоне была довольно паршивой. Отправили роту на занятия, я обычно брал карабин и патроны — тогда была еще такая вольность — и уходил в лес в надежде подстрелить волка, которых, по слухам, было много. Конечно, ни одного волка я не встретил, но бродить с винтовкой по лесу было невероятно хорошо. Надо сказать, что после партизанской жизни лес воспринимался мной (да и сейчас воспринимается) по-особенному. Часто ездил в Слуцк за продуктами, разным имуществом. В роте был свой сапожник, украинец. Из трофейных кожаных брюк он сшил мне сапоги и, как признак уважения, а может быть, просто угодничества, стачал их с таким скрипом («зрипом», как он говорил), что ходить в них было страшно.
Ко мне в отпуск приехала погостить сестра Ирина. Впервые после долгого перерыва я увидел родного человека. Поведала она мне страшную историю жизни нашей семьи в военные годы.
Голод довольно скоро пришел в дом. Осенью 1941 года на окраине Талдома разместилась воинская часть. В дом заходили офицеры, которых, видимо, привлекала моя сестра — ей шел двадцатый год. Один из них присмотрел пишущую машинку — единственный источник заработка и благосостояния семьи — и машинку конфисковали для нужд штаба. Брат Владимир стал работать возчиком. Иногда возил в магазины хлеб. Тогда приносил домой крошки, что оставались в фургоне от буханок. Сергей стал работать подпаском, Ирина — в сельсовете секретарем. Как будто положение чуть-чуть наладилось. Но вот Владимира мобилизовали на завод в Орехово-Зуево работать электросварщиком. Наступила осень. В доме стало совсем голодно, так что мать иногда ходила по окрестным деревням за подаянием. Все, что можно было продать (швейную машинку, даже библию), все давно продали и проели. В Талдоме в это время было много беженцев из западных областей, занятых немцами. Одна такая беженка поселилась у наших. По рассказам сестры, это была грубая, жестокая, да к тому же алчная женщина. Домой приходила навеселе, материлась. Наша кроткая мать просила ее при детях не ругаться. За это ли, то ли еще за что, но эта женщина возненавидела нашу мать и стала ей угрожать, а вскоре перешла жить в другой дом. Однажды мать и Ирина встретили ее на улице. Она шла в новых валенках, новом ватнике и вместо приветствия прокричала: «А, ты еще ходишь? Ну, не долго, не долго тебе ходить!» А через некоторое время, в самом начале января 1943 года в дом пришли двое в полушубках и забрали мать. Восьмилетний Готька уже тогда начинал заболевать сыпным тифом, и его взяли в больницу. А скоро и Сергей пошел в армию.
Потом пришло сообщение, что мать скончалась восьмого февраля того же года в тюрьме, как было написано в присланной бумаге, от бронхопневмонии. После ареста матери Ирину уволили, и она устроилась работать в почтовый вагон. Брата Владимира с завода перевели в армию, и он попал на фронт на Курскую дугу летом 1943 года, Сергея определили в бронетанковые войска, и он, пройдя обучение под Ульяновском, попал на фронт только в январе 1945 года. Старший брат Гриша писал тяжелые письма из Томских лагерей. Вот такую историю рассказала мне Ирина. Поселилась она в соседней деревне, а вскоре перебралась в Слуцк, где я снял ей комнату. Срок существования нашей учебной роты подошел к концу. Вернувшись в Слуцк, я вновь попал в батальон к Браткову и сразу стал проситься в отпуск. На моем рапорте выше согласия Браткова новый командир полка гвардии подполковник Поляков красивым почерком цветным карандашом начертал одно слово «ОТКАЗАТЬ». Рапорт с этой резолюцией вручал он мне сам и в утешение присовокупил: «Принимайте склад ПФС (продовольственно-фуражное снабжение), наведите там порядок, тогда уж поедете в отпуск». На все мои доводы о незнании такой работы, неумении он просто повернул меня кругом и тут же дал следующую команду: «Шагом марш!». Солдафон он был до мозга костей, о чем мне еще придется вспомнить. Я пошел попечалиться к Браткову. «Ничего, — утешал он меня, — теперь все ключевые должности в полку заняты людьми из моего батальона».
Склад, который я принимал, был довольно большим. Кроме нашего полка, из него питались самоходный дивизион и учебный батальон дивизии. Помощников у меня было двое: Петька Буланенко, жуликоватый и не шибко грамотный хохол — он писал «ермишель, авес» и при проверке нами наличности перед ежемесячной ревизией обвешивал сам себя; второй — худой, сиплый парень Сергей (фамилию забыл) с кошачьими глазами. При складе был еще экспедитор, здоровенный украинец Гриц — фамилию тоже не помню — простецкий и симпатичный. Он напоминал гоголевских бурсаков. А один из рассказов Грица, как его, пьяного, нечистая сила завела в половодье в реку и тянула туда, а он упирался, был своего рода шедевром. Поначалу мне пришлось довольно туго — никак не удавалось сводить концы с концами: то того не хватает, то этого излишки. Потом научился уравновешивать одно за счет другого.