ЖАНРЫ

Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)
Шрифт:

Однажды вечером из репродуктора, висевшего на кухне, я услышал очень знакомый баритон, певший арию из какой-то оперы. «Это же Гарда, польский певец, с которым я познакомился в Щорсах у дяди Поли», — говорю Еленке. Диктор подтвердил, что я не ошибся. Неужели это передают из Москвы? Утром, купив в киоске «Правду», прочел, что на юбилей Мицкевича приехал певец Ежи Гарда и сегодня будет петь в Большом зале консерватории. Действительно, на улицах были расклеены афиши, одну из которых я снял на память, а вечером пошел на концерт. Да, это он, только немного пополнел, та же черная повязка на глазу. Гарда кончил петь, и я протиснулся к самой рампе, но он меня не заметил. Когда публика стала расходиться, я пошел в артистическую, оказавшуюся на редкость маленькой и убогой. С Гардой мы обнялись. «Кто бы мог подумать!» — восклицал он. Я коротко рассказал о себе, он—о себе, вспомнил погибших в Варшавском восстании 1943 года Леопольда и Ванду Малишевских, так рвавшихся в польскую столицу из безвременья глухой деревни. В артистическую пришли сотрудники польского посольства во главе с «паном амбассадором» поздравить земляка с успехом («поводзене»). На меня, стоявшего тут же, поглядывали косо, а мы с Гардой переглядывались и улыбались друг другу. Но вот и распрощались. Я позвонил ему в гостиницу, но встретиться еще раз не решился: все-таки иностранец, а за мной, как видно, следят. А сейчас об этом жалею — струсил тогда [30] .

30

Гарда скончался в 1950 году в Познани, будучи директором оперного театра.

Жили мы с Еленкой счастливо, зиму провели хорошо и спокойно. Иногда к нам приходили гости, наши братья, мать-Елена. Однажды зашел брат Еленки Михаил, но, не застав нас, написал записку: «Такие-сякие! Разве вы не знали, что я должен придти? Ну, так попомните меня!» Зная его, как человека, гораздого на всякие выдумки и каверзы, я начал шарить по всей комнате, но ничего подозрительного не нашел. В три часа ночи затрещал будильник. «Мишка!» — в один голос завопили мы, вскочив с постели. Но торжествовать ему я не дал. При встрече на ехидный вопрос Михаила о будильнике я сказал, что он у нас сломан.

Нередко ходили на концерты, выкраивая на это деньги из стипендии. Жили небогато, ели картошку, которую жарили на постном масле, а черный хлеб мазали маргарином. Изредка баловали себя чесночной колбасой, самой дешевой. Иногда нам «подкидывали» родственники то сливочного масла, то еще что-либо.

Весной 1949 года я стал устраиваться на лето в экспедицию, чтобы подработать. Мне удалось сговориться с Александром Васильевичем Живаго, геоморфологом. Он возглавил небольшую экспедицию, изучавшую разрушение берегов Черного моря. Побережье Черного моря — это государственная граница, особенно важная в районе Батуми, где тоже планировалось работать, поэтому требовалось особое разрешение. На всех участников экспедиции были поданы соответствующие документы, и я с трепетом ждал ответа. Мне живо вспомнился майор Бурмистров со своими угрозами, и я даже пожалел, что связался с такой экспедицией. Разрешение задерживалось, и, чтобы не терять время, было решено объехать Рыбинское водохранилище — посмотреть эррозию берегов искусственного моря. А пока надо было срочно сдавать экзамены.

Здесь рассказ подходит к точке, где жизнь моя круто изменилась, и мне следует дополнить то немногое, что было уже сказано о нашем учении в те времена, моих сокурсниках и преподавателях. Я уже говорил, что на биофак я попал с мыслями перевестись на другой факультет, физический, и что на первых порах меня поразило разнообразие и многообразие биологических специальностей. Но когда я увидел, что и на биофаке не «тяну» (знаменательный коллоквиум по химии), то понял, что физфака мне не видать, и стал приглядываться к здешним кафедрам. Все они делились на три, что-ли, профиля: зоологические, ботанические и общие (такие, как кафедра генетики, биологии развития, дарвинизма). Ботанические меня не привлекали, хотя я с интересом слушал курс анатомии растений, где проглядывала удивительная мудрость инженера-строителя — природы. Первой кафедрой, на которую я обратил внимание, была кафедра зоологии беспозвоночных. Ею заведовал профессор Лев Александрович Зенкевич, считавшийся одним из лучших лекторов чуть ли не во всем университете. Читал он очень логично, увлекательно и заинтересовал меня. Результатом этого и была та самая Курило-Сахалинская экспедиция, в которой я участвовал, а до нее — поездки на Болшевскую биологическую станцию (Болбистан). Поездки эти дали мне мало, а после Курил я понял, что хотя экспедиции — дело интересное, но посвящать им свою жизнь не стоит. Экспедиция — это скорее отдых после года интенсивной работы в лаборатории. А классифицировать и препарировать целый год беспозвоночных, добытых в экспедиции, мне не хотелось.

На втором курсе нам, среди прочих дисциплин, стали читать физиологию животных. Я стал приглядываться к ней. Тогда же в 1947 году была переведена и издана книга физика-теоретика Шредингера «Что такое жизнь с точки зрения физики». Книга всколыхнула мысли многих ученых. На факультете возник семинар по биофизике — такой кафедры тогда не было. Семинар вел некто Еремеев — ученик известного биолога-идеалиста (по тогдашней терминологии) А.Г. Гурвича, автора гипотезы биологического поля. Семинар привлек много народа. На нем читал лекции, правда, не часто, профессор С. С. Васильев, физхимик, интересовавшийся вопросами биологии. Позже Васильев стал читать лекции по некоторым разделам математики, полезным для биологов. Читались они в Политехническом музее, и я их посещал. Вообще, старался брать науку, что называется, пошире — ходил слушать в первый мединститут физиолога Разенкова, к брату Владимиру на истфак — слушать лекции по психологии. Из последних запечатлелись примеры, как в давние времена закрепляли в памяти знаменательные события: чтобы утвердить границы раздела земли, крестьяне секли на меже детей. И когда старик говорил, что вот здесь, на этом самом месте его секли и, стало быть, здесь проходила межа — такое показание было непререкаемым.

Когда на втором курсе надо было выбирать специальность, кафедру, я без особых колебаний пошел на физиологию. Кафедрой заведывал Хачатур Сергеевич Коштоянц. О нем мой будущий учитель М. Г. Удельнов много позже говорил, что Коштоянцу надо было быть артистом, он удивительно талантливо перевоплощался — с английским лордом он будет лордом, а с пролетарием — пролетарием. Лекции Коштоянца были очень неровными. Изредка блестящими, но иногда он всю лекцию сидел в первом ряду и редкими словами или просто светящимся зайчиком комментировал научный фильм. Много было и пустых лекций, так что однажды его студенты «продернули» на сцене, где изобразили лектора со всеми жестами Коштоянца — он эффектно снимал и надевал очки, — переливающего воду из одного ведра в другое. Большим украшением лекций Коштоянца были демонстрации, изобретавшиеся лекционным ассистентом Володей Зиксом. Одна из них врезалась в память. Это была лекция о крови, ее свойствах. Разрушение эритроцитов — гемолиз — происходит, если в кровь добавить дистиллированную воду. При этом она становится прозрачной, «лаковой» (есть такой термин). Это было показано следующим образом. В узкую и высокую ванночку, помещенную в проекционном фонаре была налита разбавленная, но не прозрачная кровь. На большом экране, куда все это проецировалось, виднелось ровное, красноватое поле. «Сейчас в ванночку будет налита дистиллированная вода и произойдет гемолиз, а жидкость в ванночке станет прозрачной», — проговорил лектор. На экране появились еле заметные движения струй, и вдруг стали выступать чьи-то вытаращенные глаза, со злобой смотрящие на нас. Это было так неожиданно, что вся аудитория замерла. Потом в считанные секунды появилось чье-то буквально сатанинское лицо. «А это базедовик. Типичная физиономия больного базедовой болезнью», — комментировал Коштоянц. Отличный дидактический прием, которым он убивал двух зайцев. За ванночкой с кровью ставилась фотография. Когда разрушались эритроциты, она становилась видимой.

Биохимию читал С. Е. Северин. Читал хорошо. Слушали его одновременно две группы — биохимики и физиологи. Однажды в газетах мы прочли о награждении Северина орденом Ленина. Студенты поручили мне его поздравить перед началом лекции. Для стенгазеты потребовалась его фотография. Получить его разрешение сделать снимок 'во время лекции опять поручили мне. Все это создало, по-видимому, определенное впечатление обо мне. Северин же был типичным сыном того политизированного времени, что сказалось на моей экзаменационной отметке, хотя я и «заплыл» самым позорным образом; он обратился к присутствующим преподавателям, которые вели практику, со словами: «Ну, достаточно, достаточно, я думаю можно поставить отлично». Мне было очень неудобно перед нашей преподавательницей, с которой у меня были самые хорошие отношения и которая после экзамена корила меня за ответ.

Колоритными были наши лекторы по политическим наукам. На первом курсе историю партии читала Марехина, именно читала, изредка поднимая голову от пухлых тетрадей, и тут же вновь ее опускала, нередко при этом попадая глазами не на ту строчку. Эти ее «невпопады» нас развлекали. А вот преподаватель, ведший семинары по этому скучному предмету, умел делать их интересными, — талант. Один семестр второго курса эти лекции читал П. Ф. Юдин — слывший крупным партийным теоретиком. Читал официально и неинтересно. Рассказывая о современных буржуазных философских учениях, вызвал записку из аудитории примерно такого содержания: «Вы даете карикатурное изображение этих учений, а мне надо знать, в чем их сила». Юдин обиделся: «Мое право издеваться над лжеучениями», — и еще долго распространялся в том же духе. Политэкономию капитализма читала Санина. Это была властная, умная женщина и хороший лектор, собиравшая полную аудиторию, а опаздывающих она язвительно отчитывала. Позже в самом начале пятидесятых годов она стала известна своим письмом Сталину. И письмо и ответ были напечатаны в газетах, причем, вождь ее поучал и, следовательно, укорял в теоретических ошибках. После этого звезда Саниной закатилась.

Оригинально, не говоря ни одного лишнего слова, читал гистологию Роскин. С собой он приносил большую коробку с разноцветными мелками и все рисовал и даже писал слова на доске. Это был тот самый Роскин, который в те памятные времена прославился с Клюевой («Дело Роскина и Клюевой») тем, что они, якобы, продали научную тайну за границу. Сам он остался цел, как и Клюева, а вот бедный замминистра В. В. Парин сел за это дело. Все было очень просто: они подали публикации и в нашу печать, и за границу. Там напечатали быстрее (за границу рукопись взял Парин). А у нас из этого сделали политическое дело и даже издали указ о неразглашении научных секретов. Всему этому придали очень большое значение, выпустили фильм «Суд чести».

Своеобразна была военная кафедра и ее преподаватели — полковники, подполковники и майоры. Они традиционно славились тупостью. Первые два курса я был освобожден от военных занятий, и только на третьем меня приобщили к этому пустому времяпрепровождению — тогда из нас готовили общевойсковых офицеров.

Вспоминаются и лекции А. А. Захваткина по эмбриологии. Они были очень интересны, особенно в части, где рассказывалось о происхождении многоклеточных. Но лектор сыпал таким количеством специальных терминов, что было не продохнуть. У Захваткина была манера читать лекции, глядя в окно, и не смотреть на слушателей. Зачет он принял у нас коллективный — всех собрал, поговорил и расписался в зачетных книжках. Поговаривали, что он принял нас за пятикурсников и только в конце лекций узнал, кто мы такие. Зато лекции С. И. Огнева по зоологии позвоночных были как экскурсия по зоопарку или музею; он их пересыпал многочисленными диапозитивами собственного изготовления, а мастер фотографии был он великий. Английский язык (а я выбрал именно его, а не немецкий, который, чувствовалось, становился языком второстепенным — замечу здесь, кстати, что старейший физиологический журнал «Пфлюгерс Архив», издающийся с середины прошлого века в Германии, печатается сегодня на английском языке), так вот, английский вела у нас милейшая Анна Матвеевна Кагарлицкая, много лет жившая в Англии. Учила хорошо, упражнений задавала массу, и русской речи от нее мы, практически, не слышали.

Летом 1948 года проходила знаменитая и недоброй памяти Августовская сессия ВАСХНИЛ, и с нового учебного года ее последствия сказались на факультете отчетливо. Следует сказать, что дискуссия между сторонниками классической генетики и лысенковцами велась довольно давно. В начале 1948 года она вышла на страницы газет, в частности, «Литературной». Из большой прессы дискуссия перебралась в стенгазеты университета, его двух факультетов — биологического (наука — теория) и философского (теория — политика). Наш факультет, естественно стоял за классическую генетику, философский — за лысенковскую. Нередко в факультетской стенгазете появлялись и карикатуры, вроде следующей: два волка друг против друга. Один с гусем в зубах, а у другого из пасти надпись: «Поделись. Ты, что — не знаешь, что Лысенко отменил внутривидовую борьбу». На философский факультет я не ходил и, что там писали в стенгазете, не знаю. Но спор между биологами и философами и взаимная язвительность на этой почве существовали. Все это перекочевало на стены мужского туалета в здании, где был общий читальный зал. Поначалу все сентенции там были примитивны, вроде: «Философы дураки» и «Сами вы хороши». Но вот появилось такое четверостишье:

Поделиться с друзьями: