ЖАНРЫ

Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)
Шрифт:

Перекрестила его. Кивнул. В комнату вошли два солдата. Стали спрашивать, к кому. Казалось, были удивлены.

Вдруг слышу громко: «Еленка!» Махнул рукой и исчез за воротами зоны. Какой-то сержант взял заявление и ушел. Потом пришел другой и велел вытащить передачу на лавочку. Стал все смотреть, разворачивать... Помешал кончиком карандаша в коробочке с настоящим кофе.

Пусть мешает. За это ему, бедняге, деньги платят! Потом дала ему письмо со списком, сказала, что разрешили.

Сначала не хотел брать, потом прочитал и сказал: «Ну, ладно». Я собрала вещи, и он понес их в рюкзаке. Велел ждать.

Только он ушел, подлетает мужчина в штатском, на вид довольно приятный, и на меня:

— Вы к кому?

— К Трубецкому.

— Зачем?

— Передачу передать.

— Не разрешаю передачу.

— Почему?

— Не разрешаю и все.

— А ее уже взяли, разрешил начальник.

— Я его начальник. Не разрешаю. Вернуть!

— Да почему?

— Он вам сам напишет, а сейчас не разрешаю. Чтоб это было в последний раз!

Ушел. Сердце упало. Вдруг вернет! Через несколько минут вышел сержант с пустым рюкзаком и запиской на синей, наспех сложенной бумаге: «Милая, милая, спасибо, спасибо. Все получил. Целую, целую. Все время с тобой. Андрей. 29/УШ». Вот и все. Постояла, потом медленно, очень медленно пошла вдоль стены по опустевшей площади. Сумерки сгущались. На душе стало сразу так же пусто, как и в рюкзаке. До боли пусто. В голове, во всем теле... Пустота. Первый раз почувствовала напряженность двух дней, особенно последних часов. Вот теперь — все, можно уезжать. Как после тяжелой болезни собрала в гостинице свои вещи. Машинально погрызла что-то. Перевязалась. Подождала заведущую, чтобы поблагодарить за гостеприимство (Семена так и не видела больше), и пошла туда, откуда должна идти машина на станцию.

Долго не приходил шофер. Замерзли. Народу было много. Наконец приехал грузовик. Натеснились в кузов до отказа и помчались в холодную, темную ночь. Огни быстро удалялись.

До свидания, мой родной, я приеду еще! Да хранит тебя Бог!

Слишком велика сила его!

Сейчас, когда спустя сорок лет, я это перепечатываю, все подробности тех дней, часов, весь дух того момента ярко стоят перед глазами, как будто все это было не далее, чем вчера [42] . Удивительное свойство памяти, так прочно, без изъятий все сохранившее до мельчайших подробностей и не только зрительных.

42

Все, что здесь рассказано, рассказано, как я упоминал, по свежей памяти, сразу после всех этих событий и, конечно, более полно, чем у меня. Но я хочу сказать о другом.

При всей симпатии и теплоте, с которой Еленка описывала Семена, меня не оставляет мысль о недоброй роли, которую он пытался играть, устраивая свидание. По словам Семена, он видел меня после кирпичного завода, и у него отобрали пропуск. Видеть меня он не мог — нас сразу с вахты брали под замок. Но он точно узнал, что режимная бригада на другой день выйдет на карьер 43 шахты. Это можно было узнать только в зоне. Значит, пропуск у него не отбирали. Любопытно и то, что заведующая гостиницей не одобрила с самого начала плана Семена и советовала пойти к вольнонаемным врачам. Подозревала ли она, кто он? Не исключено, что Семен «работал» по линии ГБ, а это ведомство не делилось своими делами с МВД, представителем которого был Гостев. И еще. Приезд Еленки имел, по-видимому, большее значение, чем просто посещение меня. 1951 год был, пожалуй, апогеем не только режимных притеснений со стороны лагерного начальства, но и разнузданной карательной политики органов. В лагерь нет-нет, да и приходили официальные уведомления о разводах «честных жен-патриоток» с мужьями-врагами и изменниками. Или просто жены и близкие отказывались от мужей, обрывали всякую связь. Естественно, все это усугубляло гнетущую обстановку и чувство отверженности у заключенных.

А тут такое... Весть, что в этот кромешный край к заключенному приехала жена — событие по тем временам редчайшее, — появление Еленки у ворот лагеря перед сотнями заключенных — все это хоть слабо, но осветило жизнь, дало какой-то проблеск верного, истинного, доброго. Это я чувствовал по многим малоприметным внешним признакам, отношению ко мне не только в бригаде.

Приезд Еленки не остался незамеченным и в поселке (вероятно, через рассказы заключенных). Спустя какое-то время на общелагерной проверке, когда всех заключенных, согнав на центральную линейку, многократно пересчитывали, ко мне подошел инженер Юшко и передал, сказав только: «Это тебе», — завернутую в бумажку маленькую фотографию иконы Владимирской Божьей Матери (она до сих пор со мной). Передал и тут же отошел. Потом при случаях я все спрашивал его: «От кого?». Юшко отмалчивался, но много позже назвал: «От Веревкиной, ссыльной, живущей в поселке».

Глава 5. РЕЖИМНАЯ БРИГАДА (окончание)

На карьере у 43 шахты мы проработали недолго, и нас снова перевели на кирпичный завод копать котлован. Там я обнаружил, что заболел желтухой - пропал аппетит, моча сделалась, как густо заваренный чай, а скоро и мои друзья заметили, что я пожелтел. Желтуха - болезнь заразная, и меня быстро положили в инфекционное отделение лазарета. А в это время режимку перевели в тюрьму на третьем лагпункте, где и произошла расправа со стукачом Шелкаускасом.

В инфекционном отделении, где я лежал, почему-то помещались и неизлечимые психические больные. Их было немного, человека три или четыре, но производили они тяжелое впечатление полным отсутствием самого главного в человеке — человеческого контакта с окружающей средой. Среди них был один, которого я раньше видел в КВЧ первого лагпункта, где он еще до С. М. Мусатова работал художником. Это был армянин, малоприятный и довольно нахальный. Он сошел с ума после того, как начальство сказало, что от него отреклась мать. Почему этих больных не отправляли на волю — непонятно.

Желтуха все время держалась в лагере, но отделение не было переполнено. Лечили уротропином, вливанием глюкозы, старались держать на диете. Раз в неделю брали кровь на анализ, и все только и думали, чтобы не снизились цифры билирубина — сигнал к выписке.

Меня часто посещал В. В. Оппель, который уже не был в режимной бригаде, а работал в лаборатории лазарета. Желтуха моя оказалась затяжной, но я не думаю, что Оппель мне приписывал билирубин, человек он был щепетильный, и все знали о нашей дружбе.

В то время в терапевтическом отделении лежал Моисей Львович Авиром. Когда я начал выздоравливать, мы нередко прогуливались вокруг больничных бараков. В одну из прогулок он сказал: «Вот лагерные мудрецы говорят, что нас спасут американцы. Ерунда. Война — это смерть. Нас здесь первых ликвидируют. Биологический фактор — вот что нас спасет — смерть Сталина». Потом я часто вспоминал эти слова, действительно, оказавшиеся пророческими.

Выздоровев, я вернулся в свою бригаду, размещавшуюся опять в старой секции на первом лагпункте. К тому времени его начальником стал некто майор Елигулишвили, человек бывалый, не ленивый, а напористый и энергичный. Ко всеобщему удивлению, он заставил режимку, которая опять стала копать котлован на кирпичном заводе, работать как следует. Елигулишвили несколько дней проторчал на котловане и кнутом(карцер, наручники) и пряником (разрешение пойти в кино, сменить, наконец, изодранные ботинки на вполне сносные) сломил вольный дух. Когда я после лазарета вышел на столь памятный мне кирпичный завод, работа там кипела: режимники стояли на террасах уходящего вглубь квадратного котлована и снизу вверх споро бросали щебенку, углубляя и расширяя огромную яму.

Этот Елигулишвили, когда на какой-нибудь шахте не выполнялся план, снимал всех придурков с их работ в зоне, вел их в шахту, сам спускался под землю, и план выполнялся. Но он, как и все начальники, был «лапотником». Так, по его заказу в зоне делали шахматы, где каждая фигура, даже пешки, были, действительно, фигурами. Эскизы делал С. М. Мусатов, который ко всему, что касалось искусства, относился чрезвычайно серьезно. Белые были у него христианскими рыцарями с войском, черные — магометанами. Все было продумано до мельчайших подробностей, даже позы фигур. Инженер по фамилии Каганович (поговаривали, что он дальний родственник всесильного Лазаря) делал из нержавеющей стали оружие. Чего стоили вздыбленные кони! Краснодеревщик инкрустировал доску чуть ли не метр-на-метр. Наконец шахматы были готовы, но даром майору не прошли: кто-то донес высокому начальству, что шахматы делались в ущерб производству, и маойру пришлось платить. А скоро он исчез с нашего горизонта.

Наступил 1952 год. Нас по-прежнему гоняли на разные карьеры. Я довольно регулярно получал из дома письма, и сам писал «экстра». На таких конвертах для большей правдоподобности я писал какой-нибудь обратный адрес. Однажды обратным адресом поставил ул. Абая дом N 21 (дата нашей свадьбы). А в тексте этого письма поделился с Еленкой впечатлениями о только что прочитанной книге «Абай» М. Ауэзова. Так уж совпало, совпало без всякой задней мысли. Еленка же в этом усмотрела некое указание... и я перестал, получать письма и посылки. Но вот на столбе, где вывешивался список на посылки, появилась моя фамилия. Тогда был заведен такой порядок получения посылок надо идти к оперу за разрешением, идти по одному — так легче контактировать со стукачами. Пошел и я. «А, Трубецкой, из режимной бригады! Иди, я сейчас приду твою посылку смотреть», — сказал опер, лейтенант Симонов, молодой невзрачный блондин и сволочь мелкая, но отменная. Слова опера насторожили — обычно он давал лишь письменное; разрешение и не ходил в посылочную. Иду туда, и вскоре появляется опер,, Посылочник — наш брат заключенный — литовец, хорошо говорящий по-русски, принес из глубины каптерки мою посылку и отдал оперу. «От кого ждешь?» — «От жены». — «Фамилия?» — «Трубецкая Е.В., Орел, улица Ленина, дом 37, квартира 10». — «А кто у тебя живет здесь, на улице Абая, дом 21?» — «Никого». — «А почему жена на этот адрес тебе посылку шлет?» — «Не знаю». — «А вот мы сейчас посмотрим, что она на улицу Абая присылает?»

С этими словами он взял ящик и сам стал вскрывать. Я успел разглядеть на крышке адрес, написанный таким знакомым «архитектурным» почерком: Джезказган, ул. Абая, дом 21, Трубецкому А.В. Как это могло получиться? Еще успел разглядеть, что угол у ящика сломан. Симонов начал вытаскивать содержимое и подробно осматривать кусок сала, пачку сахара, крупу, сухие фрукты. Я, затаив дыхание, следил за его руками, а в голове сверлила мысль: почему на этот адрес? Неужели в посылке будет вложено что-то такое, наше, интимное, что сейчас попадет в руки этому скоту? Но ничего нет. Опер явно разочарован: «Что, наверное, письма пишешь по этому адресу? Откуда жена знает?» На все один ответ: «Не знаю». — «Ну, вот напишешь объяснительную — получишь посылку». С этим и ушел. На покое сообразил, что виной недоразумения был я сам: совпадение фамилий Абая на конверте и в письме было истолковано Еленкой, по-видимому, как намек.

Друзья в один голос сказали, что писать объяснительную нечего: с бумажки начинается дело, нет бумажки, нет и дела. Это я и сам хорошо понимал. Меня интересовало, как посылка, адресованная в поселок, попала в лагерь. Скоро и это выяснилось. Всей посылочной службой ведала вольнонаемная женщина, бывшая лагерница, которой перевалило далеко за пятьдесят, но молодящаяся, с претензией на интеллигентность. Заключенные всегда с ней здоровались по имени отчеству, на что она отвечала. Злые языки говорили, что она жила со всеми посылочниками всех трех лагпунктов. Эта особа, узнав, что на почте завалялась посылка, адресат которой не проживал в поселке (отправить назад ее не могли, так как у ящика был сломан угол), прямо указала мой настоящий адрес: и почта была довольна, и начальству угодила. Последнее, вероятно, просто входило в ее обязанности.

Поделиться с друзьями: