Пятый доминион
Шрифт:
– Вовсе нет.
– Тогда разреши мне съездить, - сказала она.
– Я возьму в помощники Понедельника. Клем и Тэй могут оставаться здесь. В конце концов они ведь твои ангелы-хранители?
– Ну, раз тебе так хочется, - сказал он.
– Я не возражаю.
– Не переживай, я вернусь, - сказала она насмешливо, поднимая свою бутылку с пивом. Хотя бы для того, чтобы поднять тост за чудо.
3
Через некоторое время после этого разговора, когда синий прилив сумерек стал затоплять улицы, вынуждая день искать спасения на крышах, Миляга окончил свой разговор с Паем и спустился посидеть с Целестиной. Ее комната в большей степени настраивала его на размышления, чем та, из которой он только что ушел. Там воспоминания о Пае возникали перед его взором с такой легкостью, что иногда ему казалось, будто мистиф явился к нему сам, во плоти. Рядом с матрасом Клем зажег несколько свечей, и в их свете Миляга увидел женщину, погруженную в такой глубокий сон, что никакие сновидения не могли его потревожить. Хотя она отнюдь не выглядела истощенной, черты лица ее казались жесткими, словно ее плоть частично превратилась в кость. Некоторое время он пристально изучал ее, размышляя о том, обретет ли когда-нибудь его лицо такую же суровость. Потом он присел на корточках у изножья ее постели и стал слушать ее медленное дыхание.
Его сознание было переполнено тем, что он узнал - или, вернее, вспомнил - в комнате наверху. Как и большинство проявлений магии, которые уже были ему известны, ритуал Примирения не был обставлен никакой внешней торжественностью. В то время как большинство религий Пятого Доминиона купались в роскоши церемоний, чтобы ослепить свою паству и тем самым искупить недостаток понимания - все литургии и реквиемы, службы и таинства были созданы для того, чтобы раздуть те крошечные искры откровения, которые действительно были доступны святым, - подобная театральность была излишней в религии, служители которой сжимали истину у себя в ладони, а с помощью памяти он вполне мог надеяться стать одним из таких служителей.
Как выяснилось, принцип Примирения постичь было не так уж и трудно. Каждые двести лет в Ин Ово расцветал своего рода цветок - пятилепестковый лотос, который плавал на этих смертельных водах, неуязвимый как для их яда, так и для их обитателей. Это святилище было известно под множеством имен, но самым простым и самым распространенным из них было имя Ана. В нем и должны были собраться Маэстро, принеся с собой образы тех миров, которые они представляют. Как только составные части были собраны в одно место, процесс должен был пойти самостоятельно. Образы миров должны были слиться воедино, и тогда эта почка, усиленная Аной, могла отодвинуть Ин Ово и открыть путь между Примиренными Доминионами и Землей.
– Ход вещей на нашей стороне, - говорил мистиф из тех, лучших времен.
– Природный инстинкт велит каждой сломанной вещи искать воссоединения. А Имаджика сломана и может быть починена только Примирением.
– Тогда почему же было столько неудач?
– спросил его Миляга.
– Не так уж и много их было, - ответил Пай.
– Кроне того, все предыдущие попытки терпели неудачу по вине внешних сил. Христос пал жертвой вражеских происков. Пинео был уничтожен Ватиканом. Каждый раз какие-то посторонние люди губили лучшие намерения Маэстро. У нас таких врагов нет.
Какой горькой иронией прозвучали эти слова! На этот раз он не может позволить себе такого благодушия. Во всяком случае, до тех пор, пока еще жив Сартори и леденящее душу воспоминание о последнем, неистовом явлении Пая по-прежнему стоит у него перед глазами.
Но хватит об этом думать! Он постарался прогнать видение и устремил взгляд на Целестину. Ему трудно было думать о ней, как о своей матери. Возможно, среди тех бесчисленных воспоминаний, которые ожидали его в этом доме, и были какие-то смутные картины того, как грудным ребенком он лежал у нее на руках, как сжимал своим беззубым ртом ее грудь и сосал молоко, но ему они не встретились. Возможно, просто слишком много лет, жизней и женщин миновало со времени его младенчества. Он ощущал в себе благодарность за то, что она подарила ему жизнь, но трудно было отыскать в душе нечто большее.
Через некоторое время пребывание у ее ложа стало угнетать его. Слишком уж она была похожа на труп, а он - на добросовестного, но равнодушного плакальщика. Он поднялся на ноги, но, перед тем как выйти из комнаты, помедлил у изголовья ее ложа и наклонился, чтобы прикоснуться к ее щеке. Их тела не соприкасались уже в течение двадцати трех, а то и двадцати четырех десятилетий, и, вполне возможно, после этого момента уже не соприкоснутся снова. Плоть ее оказалась вовсе не холодной, как он предполагал, а теплой, и он задержал руку у нее на щеке дольше, чем намеревался. Где-то в слепых недрах своего сна она ощутила его прикосновение и, похоже, поднялась чуть-чуть повыше - до уровня сновидения о нем. Суровость ее черт смягчилась, а ее бледные губы прошептали:
– Дитя?
Он не знал, отвечать или нет, но в момент его колебаний она вновь произнесла то же самое слово, и на этот раз он ответил:
– Да, мама?
– Ты будешь помнить о том, что я тебе рассказала?
Что бы это могло быть?
– подумал он про себя.
– Я... не уверен. Постараюсь, конечно.
– Может быть, я расскажу тебе еще раз? Я хочу, чтобы ты запомнил, дитя мое.
– Да, мама, - сказал он.
– Расскажи мне, пожалуйста, еще раз.
Она улыбнулась едва уловимой улыбкой и начала рассказывать историю - судя по всему, далеко не в первый раз.
– Давным-давно жила-была женщина, и звали ее Низи Нирвана...
Но не успела она начать, как сновидение утратило над ней свою силу, и она начала соскальзывать все глубже и глубже, а голос ее стал стихать.
– Не останавливайся, мама, - попросил Миляга.
– Я хочу слушать. Жила-была женщина...
– ... да...
– ... и звали ее Низи Нирвана.
– ... да. И отправилась она в город злодейств и беззаконий, где ни один дух не был добрым, и ни одно тело - целым. И там ее очень-очень сильно обидели...
Голос ее вновь окреп, но улыбка исчезла с лица.
– Как ее обидели, мама?
– Тебе не обязательно об этом знать, дитя мое. Когда подрастешь, сам об этом узнаешь, а узнав, захочешь забыть, но не сможешь. Запомни только, что обидеть так может только мужчина женщину.
– И кто ее так обидел?
– спросил Миляга.
– Я же сказала тебе, дитя мое, - мужчина
– Но какой мужчина?
– Имя его не имеет значения. Важно другое - ей удалось убежать от него и вернуться в свой родной город. И там она решила, что должна обратить во благо то зло, что ей причинили. И знаешь, что было этим благом?
– Нет, мама.
– Это был маленький ребеночек. Прекрасный маленький ребеночек. Она его безумно любила, а через какое-то время он подрос, и она знала, что скоро он должен будет покинуть ее, и тогда она сказала: прежде чем ты уйдешь, я хочу рассказать тебе одну историю. И знаешь, что это была за история? Я хочу, чтобы ты запомнил, дитя мое.
– Скажи.
– Жила-была женщина, и звали ее Низи Нирвана. И отправилась она в город злодейств и беззаконий...
– Но это та же самая история, мама.
– ... где ни один дух не был добрым...
– Ты не дорассказала первую сказку, мама. Ты просто начала все сначала.
– ... и ни одно тело - целым...
– Остановись, мама, - сказал Миляга.
– Остановись.
– ... и там ее очень-очень сильно обидели...
Обескураженный этим повтором, Миляга отнял руку от щеки матери. Она, однако, не прекратила своего рассказа. История повторялась без изменений: побег из города, обращение зла во благо, ребеночек, прекрасный маленький ребеночек... Но не ощущая больше его прикосновения, Целестина вновь начала соскальзывать в слепые глубины сна без сновидений, и голос ее становился все менее разборчивым. Миляга встал и попятился к двери, а она тем временем шепотом завершила очередной круг.