ЖАНРЫ

Пятый персонаж (Дептфордская трилогия - 1)

Робертсон Дэвис

Шрифт:

В это время мне было уже пятнадцать лет, и я решил ни в коем случае не принимать порки от него, ну а если родители начнут меня бить, я убегу из дому и стану бродягой. Одним словом, я сказал: ладно, рассказывайте родителям.

Это заметно смутило Демпстера, за свою достаточно долгую службу священником он успел усвоить, что жаловаться родителям на их детей - дело довольно неблагодарное. Я набрался наглости и сказал, что, может, он лучше осуществит свою первоначальную угрозу и переговорит с мистером Боуйером? Это был весьма убедительный довод, потому что наш священник был слеплен не из такого теста, чтобы принимать советы от людей вроде Амасы Демпстера; нет сомнений, что потом он покажет мне, где раки зимуют, но предварительно съест чрезмерно увлекшегося баптистского священника с пуговицами и без соли. Бедняга Демпстер! Видя, что битва проиграна, он взял небольшой реванш, отправив меня в изгнание. Моей ноги не будет в их доме, сказал он мне; мне запрещалось разговаривать с кем бы то ни было из его семьи, а что касается Пола, к нему я не должен был приближаться и на пушечный выстрел. В заключение он сказал, что будет за меня молиться.

Я покинул церковь в состоянии ума, весьма странном для дептфордского мальчишки - и вполне заурядном в действительности, как показал мой позднейший жизненный опыт. Мне казалось, что я не сделал ровно ничего плохого, разве что свалял дурака, запамятовав, какой дурной репутацией пользуются карты у баптистов. А что до историй из книжки про святых, это же были просто волшебные сказки на манер "Тысячи и одной ночи"; когда преподобный Эндрю Боуйер призывал нас, своих прихожан, изготовиться к грядущему Брачному Пиру Агнца, у меня зачастую мелькала мысль, что Библия и "Тысяча и одна ночь" имеют много общего - и совсем не в каком-нибудь глумливом смысле. Меня крайне уязвило, что Демпстер уравнял искусство фокуса с грязным ремеслом мошенников и карточных шулеров, в то время как мне оно казалось волшебным миром чудес, благородным, никому не приносящим вреда расширением пределов обыденной жизни. Блестящий, пленительный Париж моих смутных видений, Робер-Гуден, вызывающий восторг светского общества своими чудесами, - и все это смешал с грязью жалкий дептфордский священник, совершенно невежественный в подобных вопросах и ревниво ненавидящий все не сопоставимое с его жизнью, жизнью на пять с половиной сотен в год. Я стремился к лучшей жизни - и пал жертвой морального насилия, не смог ничего противопоставить убежденности Демпстера, что он прав, а ведь эта убежденность, дававшая ему власть надо мной, была чисто эмоциональной, не имела под собой никаких разумных оснований. Это было мое первое знакомство с эмоциональной силой общепринятой нравственности.

Вне себя от обиды, я пожелал Амасе Демпстеру плохого. Я знал, что так нельзя делать. Мои родители придерживались мнения, что все суеверия - чушь, плод невежества, однако делали из этого правила несколько исключений. В частности, они говорили, что опасно желать кому-нибудь плохого, такое пожелание обязательно обернется против тебя самого. И все же я пожелал Амасе Демпстеру плохого, я попросил кого-то - некоего Бога, который выслушает и поймет меня, - чтобы Демпстер горько пожалел, что разговаривал со мной подобным образом.

Он ничего не сказал моим родителям, да и мистеру Боуйеру вроде бы тоже. Я счел это молчание признаком слабости, как оно, возможно, и было. Теперь я старался не приближаться к Демпстеру, но регулярно видел его издали; раз от раза он все больше походил на человека, сломленного жизненными невзгодами. Он не согнулся, но сильно исхудал и стал окончательно похож на ненормального. Пола я видел только однажды; заметив меня, он с ревом бросился домой, мне было его очень жалко. А вот миссис Демпстер я встречал очень часто, она приобрела страсть к прогулкам и визитам и часами бродила от дома к дому - "таскалась", как выражались многие женщины, - навязывая хозяйкам пучки вялого ревеня, или подгнивший салат, или еще какую продукцию своего огорода (без моих рук огород Демпстеров пришел в полное запустение и ничего в нем толком не росло). Однако миссис Демпстер все время хотела кому-нибудь что-нибудь подарить и очень обижалась, когда соседки отвергали эти подношения. С ее лица не исчезало приветливое, но до ужаса не дептфордское выражение; она бродила бесцельно, куда глаза глядят, и порою умудрялась посетить какой-нибудь дом трижды за одно утро - к вящей досаде хозяйки, занятой по кухне, или стиркой, или еще чем.

Я помню, как вела себя в подобных случаях моя мать. Никудышная актриса, она все-таки умудрялась изобразить, как она рада нежданному подарку и непременно навязывала дарительнице что-нибудь взамен, по преимуществу что-нибудь большое и нескоропортящееся. Она всегда помнила, что приносила миссис Демпстер в прошлый раз, и рассыпалась в благодарностях, говоря, как удачно это пригодилось, хотя обычно все тут же отправлялось на помойку.

–  Эта бедняжка так любит делать подарки, - говорила она отцу, - и было бы просто нечестно ее обижать. Очень жаль, что люди, которым действительно есть что отдать, не берут с нее пример.

Я избегал непосредственных встреч с миссис Демпстер, потому что она каждый раз говорила: "Данстэбл Рамзи, да ты ведь уже почти взрослый мужчина. Почему ты к нам не заходишь? Пол по тебе скучает, он все время так говорит".

Она то ли забыла, то ли никогда и не знала, что Амаса Демпстер отказал мне от дома. Каждый раз, когда мне встречалась миссис Демпстер, я ощущал угрызения совести и неясную тревогу за нее. Ее мужа я не жалел ни вот столько.

10

Блуждания миссис Демпстер закончились 24 октября 1913 года, в пятницу. Было уже почти десять вечера, мы с отцом читали, расположившись у печки, мать шила (что-то детское для благотворительного базара в пользу миссионеров), а Вилли был на репетиции молодежного оркестра, организованного одним местным энтузиастом; Вилли играл на корнете и обхаживал первую флейту, некую Аду Блейк. Неожиданно постучали в дверь; отец пошел открывать и после недолгого не слышного нам разговора попросил поздних визитеров зайти и подождать, пока он натянет сапоги. Визитеров было трое - Джим Уоррен, наш поселковый полицейский на полставки, а также Джордж и Гарнет Харперы, известные любители грубых розыгрышей, только сегодня они выглядели на редкость серьезно.

–  Исчезла Мэри Демпстер, - объяснил нам отец.
– Джим организует поиски.

–  Ага, - сказал полицейский, - после ужина ее не видели. Преподобный пришел домой в девять, а ее нет. В городе уже все осмотрели, теперь пойдем проверим карьер. Если и там нет, будем искать в реке.

–  Ты тоже сходи с отцом, - сказала мне мать.
– А я пойду к Демпстерам, присмотрю за Полом, ну и чтоб все было готово, когда вы приведете ее домой.

В этих фразах было много подтекста. Во-первых, мать признавала меня взрослым мужчиной, которому можно доверить серьезное дело. И второе значит, она знала, что я волнуюсь за Демпстеров не меньше ее самой. Интересно, что за все эти месяцы никто меня не спросил, почему я перестал им помогать; скорее всего родители знали, что Амаса Демпстер отказал мне от дома, и списали это на счет его идиотской, все возраставшей гордыни, этакого демонстративного "сам справлюсь". Но если миссис Демпстер пропала в ночи, все дневные соображения шли побоку. Опыт первопоселенцев не был еще забыт, и наши сограждане умели отличать серьезную ситуацию от всяких пустяков.

Я сломя голову бросился за фонариком, отец недавно купил машину весьма экстравагантный поступок для тогдашнего Дептфорда, - и фонарик постоянно хранился в инструментальном ящике, прикрепленном к подножке, на случай если ночь застигнет нас со спущенной шиной.

Мы сразу же направились к карьеру, где уже собралась большая группа мужчин, человек десять-двенадцать. Я был удивлен, увидев среди них мистера Махаффи, мирового судью. Так как мистер Махаффи и полицейский были единственными нашими стражами правопорядка, их совместное присутствие свидетельствовало о крайней тревожности ситуации.

Щебеночный карьер граничил с поселком, не позволяя ему расширяться на запад, что вызывало в поселковом совете регулярные всплески негодования. Однако железнодорожная компания, которой принадлежал карьер, держалась за него как за источник щебенки, необходимой для ремонта дорожного полотна; добытую здесь щебенку грузили на платформы и развозили по линии и в одну, и в другую сторону. Не знаю уж точно, насколько большим был этот карьер, большой - и все, а предубеждение делало его еще больше. Добыча велась нерегулярно, бывали перерывы по несколько лет кряду; карьер близко примыкал к реке, просачивающаяся вода скапливалась на его дне большими лужами, его склоны заросли колючим кустарником, сумахом, козьей ивой и манитобским кленом, а также золотарником и прочими ни на что не годными сорняками.

Мамаши ненавидели карьер, потому что маленькие дети регулярно подворачивали там ноги, или рвали одежду о кусты, или еще что, а большие дети регулярно шастали туда на свидания с Мейбл Хейингтон и ей подобными. А главное, это место служило прибежищем для бродяг, путешествовавших на сцепках товарных поездов. Среди них встречались и здоровенные молодые парни, и ветхие старики (возможно, они только казались стариками), все они щеголяли в ободранных шинелях или пальто, подпоясанных ремнем или веревкой, и в ни на что уже не похожих шапках, от них за версту разило грязными ногами, потом, мочой и экскрементами, - этот богатый аромат мог бы свалить с ног и козла. Они неумеренно употребляли кулинарные ароматизирующие экстракты, аптечные настойки и притирания - в общем, любые жидкости с высоким содержанием спирта. Они приходили к задней двери и просили что-нибудь поесть. На их лицах стояло оцепенелое, ошеломленное выражение, характерное для людей, потребляющих слишком много свежего воздуха и слишком мало пищи. Как правило, им давали поесть. Как правило, их боялись, считая людьми, способными на все.

Моя постоянная манера находить мистические обстоятельства, определяющие, как мне кажется, течение наших вроде бы заурядных жизней, вызывает у кого-то одобрение, у кого-то насмешку. Одну из причин, сформировавших у меня такой склад ума, следует искать в нашем карьере, в его неоспоримом сходстве с протестантским адом. Я был, вероятно, самым завороженным слушателем на проповеди преподобного Эндрю Боуйера, когда он рассказывал о Геенне, жуткой бесплодной долине за стенами Иерусалима, где прозябали отверженные; мерцающие огоньки их костров, увиденные с городских стен, легко могли породить идею вечного адского пламени. Преподобный Боуйер любил ошарашить свою аудиторию, потому, наверное, он и сказал, что наш щебеночный карьер во многом похож на Геенну. Мои родители считали, что это уж он слишком загнул, но я не видел никаких причин, почему бы преисподняя не имела на земле вроде как филиалов, вполне видимых и осязаемых (в дальнейшей своей жизни я встречал такие филиалы не раз и не два).

Поделиться с друзьями: