Рабы свободы: Документальные повести
Шрифт:
Нервные ткани мои оказались расположенными совсем близко к телесному покрову, а кожа оказалась нежной и чувствительной, как у ребенка; глаза оказались способными (при нестерпимой для меня боли физической и боли моральной) лить слезы потоками. Лежа на полу лицом вниз, я обнаруживал способность извиваться и корчиться, и визжать, как собака, которую плетью бьет ее хозяин. Конвоир, который вел меня однажды с такого допроса, спросил меня: «У тебя малярия?» — такую тело мое обнаружило способность к нервной дрожи. Когда я лег на койку и заснул, с тем чтобы через час опять идти на допрос, который длился перед этим 18 часов, я проснулся, разбуженный своим стоном и тем, что меня подбрасывало на койке так, как это бывает с больными, погибающими от горячки.
Испуг вызывает страх, а страх вынуждает к самозащите.
«Смерть (о, конечно!), смерть легче этого!» — говорит себе подследственный. Сказал себе это и я. И я пустил в ход самооговоры в надежде, что они-то и приведут меня на эшафот…
Всеволод Мейерхольд был арестован в одно время с Бабелем, и водили его на допросы к тем же следователям — Шварцману, например, пыточных дел мастеру, чье имя стоит под протоколами допросов и Бабеля, и Мейерхольда. И методы ведения следствия не могли быть другими.
Нет сомнения, что «активное следствие» — как это именовали вслух, туманно и благопристойно, — применялось и к Бабелю, хотя в протоколах допросов, разумеется, не фиксировалось. Иначе как объяснить, почему он, сначала наотрез отрицавший свою вину, неожиданно, без всяких видимых причин… «признался». С этого момента и начинается превращение писателя Бабеля во врага народа.
А ведь думал не раз, что будет, если арестуют. Однажды на даче у Горького прямо спросил самого Ягоду [5] :
5
Ягода Г. Г. (1891–1938) — в 1934–1936 гг. нарком внутренних дел СССР. Расстрелян по делу «Антисоветского правотроцкистского блока».
— Генрих Григорьевич, скажите, как надо себя вести, если попадешь к вам в лапы?
— Все отрицать, — ответил шеф Лубянки. — Какие бы обвинения мы ни предъявляли, говорить «нет», только «нет», все отрицать — тогда мы бессильны…
Ждал этого — и все равно оказался не готов. Есть предел, за которым человек уже не отвечает за свои поступки.
— Я сейчас не вижу смысла в дальнейшем отрицании своей действительно тяжкой вины перед Советским государством, — вдруг говорит он.
И дальше действие уже движется по намеченному сценарию. В страшном спектакле этом по указке невидимого, безликого, но всемогущего режиссера играют и подследственный, и следователь, играют в троцкизм, в террор, в шпионаж, играют бездарно, плохо, но чем хуже — тем лучше, ибо это театр абсурда.
— Я готов дать исчерпывающие показания, — говорит Бабель.
И дает. Наряду с прямым диалогом со следователями он ведет и записи, в виде собственноручных показаний. Но и в них отчетливо видны следы чужой, жесткой воли: на листах есть вопросы, написанные рукой следователя. Так что это хоть и собственноручные, но не совсем собственномысленные записи, — тот же мучительный допрос, первоначальный его этап.
Сравнивая тексты, видишь в ряде случаев не только совпадение содержания, но и дословное повторение некоторых фраз, целых периодов, — значит, собственноручные показания служили черновиком, из которого лепился отредактированный в нужном направлении окончательный вариант протокола допроса. Следователи исключали при этом те места, где Бабель отрицал свою вину, убирали все, что могло бы послужить «алиби», что подчеркивало его авторитет как советского писателя, например, близость с Горьким и Маяковским, вообще все положительное в его биографии, и, наоборот, выпячивали и раздували компрометирующие факты. Упускались и те важные наблюдения и обобщения Бабеля, в которых он оказывался выше навязанного следствием примитива.
Не случайно в деле отсутствуют оригиналы протоколов допросов, есть только машинописные копии, не указано время начала и окончания допроса — все это было особо отмечено прокуратурой как юридическое нарушение при реабилитации Бабеля в 1954 году.
Нарком внутренних дел Берия называл протоколы допросов, сочиненные его подручными Шварцманом и Родосом [6] , - оба принимали участие в следствии по делу Бабеля, — «истинными произведениями искусства»; так они будут заявлять, когда сами попадут на скамью подсудимых. Что это были за «мастера искусств», ясно хотя бы из их образования:
6
Родос Б. В. (1905–1956) — полковник, сотрудник следчасти НКВД. После войны преподаватель Высшей школы МВД. Расстрелян.
Лев Леонидович Шварцман окончил семь классов средней школы, а Борис Вениаминович Родос и того меньше — четыре класса (в своем ходатайстве о помиловании он не постеснялся признаться: «Я — неуч»). Тем не менее уже после войны Родос читал лекции в Высшей школе МВД и был автором учебных пособий «по внутрикамерной разработке арестованных». Когда его судили в 1956 году, то спросили, чем занимался некий Бабель, дело которого он вел.
— Мне сказали, что это писатель.
— Вы прочитали хоть одну его строчку?
— Зачем?
Собственноручное показание
Надо представить себе и особые «муки творчества», которые Бабель испытал на Лубянке — в камере и в кабинете следователя. Такого произведения он еще не писал: нужно было ни больше ни меньше как сочинить себя — несуществующего, фантастический образ — ради обещанного, вероятно, спасения, придумать вредоносное влияние троцкистов и свое пагубное воздействие на других, вывернуться наизнанку, вплоть до подробностей личной жизни. Нелегко это дается: сначала он намечает план, меняет его, делает многочисленные наброски, вычеркивает, восстанавливает, по несколько раз возвращается к одному и тому же в разных выражениях…
Сквозь вынужденную ложь прорываются ноты исповеди, искорки внутренней глубокой мысли — попытка выйти из заданной схемы. Мелькают обрывочные, загадочные фразы: «Проталкивать свои мысли… Против жестокости — добрый и веселый человек… Я понял, что моя тема… это рассказ о жизни в революции одного „хорошего“ человека…»
Историк Борис Суварин, вспоминая о своих встречах с Бабелем в Париже, передает такой разговор. Он спросил Бабеля:
— Вы думаете, что у вас в стране существуют ценные литературные произведения, которые не могут появиться из-за политических условий?
— Да, — ответил Бабель, — в ГПУ.
— Как так?
— Когда интеллигента арестовывают, когда он оказывается в камере, ему дают бумагу и карандаш и говорят: «Пиши!»
Так и случилось. Трое суток подряд Бабель пишет и говорит, говорит и пишет. Показания его, как собственноручные, так и зафиксированные в протоколе допроса, — это своего рода мемуары, и, если отсечь в них явную ложь от правды (а они отслаиваются, как вода и масло), Бабель расскажет нам много достоверного и интересного — о времени и о себе. Будем следить за течением допроса и по протоколу его, и по собственноручным показаниям, поскольку это — параллельные документы, дополняющие друг друга, и только при одновременном их прочтении и складывается более или менее полная картина.