Ради единого слова
Шрифт:
Я очень часто задаю собеседникам ситуационные вопросы. Вместо «лобового»: "Скажите, какой у вас вкус?" – и сам бы не стал отвечать на подобный вопрос, будь он мне задан! – спрашиваю: "Что бы вы подарили такому-то в день его рождения? А такому-то? Вместо: "Ваше отношение к вещам?" – говорю: "Скажите, если, не дай бог, случится у вас дома пожар и можно будет вынести только три вещи, что бы вы вынесли?" Собеседнику, как правило, даже интересно задуматься над тем, о чем он прежде никогда не думал. Он сам себя познает!
В пору, когда я работал над очерком "Остановите Малахова!", у меня состоялся с главным героем, отбывающим наказание в колонии, такой разговор (цитирую по публикации):
"– Представь себе, – сказал я, – что ты маг-волшебник и тебе дается право совершить три любых чуда. Настройся, соберись с мыслями – и твори!
– А зачем?
– То есть как «зачем»? Неужто тебе не интересно помечтать?
– Дак ведь все равно не исполнится.
– А вдруг?
Андрей задумался. Я с любопытством ждал, пытаясь угадать диапазон его желаний: вероятно, от немедленного освобождения из колонии до всеобщего мира на земле?
– Тэ-э-эк, – сказал Андрей. – Три чуда, говорите? Любых? – Я сделал царский жест, означающий: чего душе угодно. Его глаза немного ожили, потом в них появилось нечто плотоядное, и он потер руки. – Значит, так. Перво-наперво я хочу полное государственное обеспечение до конца жизни: чтоб квартира, чтоб деньги, дача, машина – чтоб все!
– Работать при том?
– Вы что?!
Я выглядел, наверное, большим чудаком, но не унимался:
– Тогда, может, учиться?
– Чему? Как тратить деньги? Ну, вы и скажете…
– Понял. Переходи ко второму чуду.
– Второе… – Он сделал интригующую паузу. – Пусть будет долговечье!
– Прекрасно. Кому, если не секрет?
– Как кому? Разве другим тоже можно? – Я пожал плечами, боясь спугнуть его бушующий эгоизм: мол, ты волшебник, тебе и решать. И Андрей решил: Тогда еще бабе Ане: живи, сколько хочешь!
– А матери с отцом? – спросил я, но он не услышал вопроса.
– Над третьим чудом, – сказал Андрей, – буду думать. А то еще прогадаю.
– Я спрашиваю, отцу бы с матерью дал долговечье?
Он вновь «не услышал», и мне стало грустно: Малаховы получили то, что сами вложили в сына.
– Третьим чудом будет – встретить хорошую девушку!
– Ну, вот и прогадал, – сказал я. – И так встретишь.
– Ой ли? – произнес Андрей с далеко не юношескими интонациями в голосе. – Разве отец мать «встретил»? А баба Аня тоже, по-вашему, «встретила»? Алкоголика-то? Не, тут без чуда не обойтись, уж я-то знаю!.." [36]
36
В. Аграновский. Остановите Малахова! М., 1976, с. 63.
Вероятно, нет нужды подробно расшифровывать нашу беседу. И без того ясно: оказавшись в положении «мага-вошебника», Андрей ухитрился вложить в три «чуда» и яростный эгоизм, и трезвый расчет, и психологию потребителя, и горький жизненный опыт, основанный на примере старших, и даже отплатил векселя, предъявленные ему в свое время родителями. К моменту нашей встречи он уже год сидел в колонии. Я думал, что новая жизнь успела хоть «разбавить» его старые представления, чуть изменить прежние взгляды, – но нет, заложенное еще в семье оказалось крепким и устойчивым.
Но более всего меня поразил вывод, с предельной отчетливостью вытекающий из второго «чуда» Андрея: Малаховы воспитали в своем доме чужого для себя ребенка, не пожелавшего им не то чтобы вечной, но даже долгой жизни. А казалось бы, «маг-волшебник», "три чуда" – игра!
"…Девять солдат науки, девять авторов, девять непохожих друг на друга человек; я говорил с каждым из них и каждого просил дать характеристику восьми остальным. Получилось, как в шахматном соревновании по круговой системе: каждый «сыграл» со всеми по одной партии. Я чувствовал, что все они испытывали при этом какую-то неловкость, но убедился в предельной справедливости и даже беспощадности их оценок. Они уважали друг друга, если не сказать больше, но больше я говорить не буду, потому что они не терпят сентиментальности. Если кто-то и отмечал в ком-то недостаток, то по сумме восьми характеристик этот недостаток либо смягчался, либо даже переходил в достоинство. «Упрям как осел», – сказал категорически один. «Упрям и упорен», – сказал другой. «Усидчив», – сказал третий. «Настойчив», – сказал четвертый. «Напорист», – сказал пятый. «Потянет любую работу», – сказал шестой. «С железным характером, – сказал седьмой. И последний закончил: „Ему можно доверить все!“ Гамма красок, спектр оттенков…» [37]
37
В. Аграновский. Взятие сто четвертого. М., 1967, с. 15.
Это кусочек из документальной повести "Взятие сто четвертого", посвященной физикам Дубны. Метод, условно называемый мной "шахматным турниром", хорош, когда собираешь материал о микроколлективах: заводской бригаде, экипаже самолета, соавторах открытия, театральной труппе, учебном классе и т. д. Короткие характеристики, взаимно розданные членами коллектива, дают мне, во-первых, те самые предварительные сведения о людях, с которыми впоследствии я веду разговоры, и, во-вторых, сами по себе довольно часто используются в очерке при описании отношений внутри коллектива.
Но к краткой характеристике, так сказать, «назывной», я прибегаю только в "шахматных турнирах". Во всех прочих случаях добиваюсь расшифровки. Положим, мой Лебедев, характеризуя другого студента, сказал: "Он очень независимый, для него не существует авторитетов". – "Докажите!" – немедленно предложил я. "А как доказать?" – "Очень просто: начните свою характеристику со слова «однажды». Ведь если я напишу в очерке «независимый», читатель мне не поверит!" Лебедев, помню, задумался. "Ну, хорошо. Однажды он опоздал на лекцию и вошел в зал, когда триста человек уже писали, а лектор вещал. И тогда он, громко топая подкованными ботинками, прошествовал на свое место. Годится?"
Слово «однажды» воспринимается мной как ключ к кладовой, где лежат прекрасные жизненные детали, лучшие доказательства любых характеристик.
Не могу исключить из техники разговора и вопрос-"провокацию" – по типу «украденной» работниками чешского телевидения вагонетки с людьми. Готовясь к вопросу, беру лист бумаги, незаметно от собеседника пишу несколько слов, затем переворачиваю написанное текстом вниз и говорю, не моргнув глазом: "Скажите, это правда, что вы скряга?" Нет предела возмущению собеседника: "Я скряга?! Да кто вам сказал такую глупость! Зайдите ко мне домой, посмотрите, как я живу: у меня один костюм, а у детей – по три! Транзистор? – Есть! Жене и дочери по батнику? – Мне не жалко! В театр? – Только в партер! Зарплата? В серванте, который не запирается! В заначке, вы не поверите, оставляю пятерку! На работе скидываемся – никогда не считаю. Это, наверное, Сарычев вам сказал, так я с ним из принципиальных соображений в компанию не вхожу: он форменный алкоголик! Но чтоб я хоть раз кому на подарок или в долг не дал… Вот Сарычеву – не дам!.."
Когда собеседник исчерпан, я прошу его перевернуть лист бумаги и прочитать, что там написано: "Уважаемый имя-рек, не обижайтесь, никто мне о вас плохо не говорил, это всего лишь журналистский прием". – "Ну даете! – Может сказать собеседник. – Выходит, у каждой профессии свои хитрости?"
И вообще спор как метод беседы, по-моему, чрезвычайно плодотворен. Я никогда не тороплюсь согласиться с собеседником, даже если всей душой на его стороне. Он злится, негодует, поражается моему непониманию, растолковывает, приводит все новые и новые доказательства, нервничает – ничего: и ему, и мне надо потерпеть во имя общего дела. В конечном итоге все инциденты оказываются исчерпанными к обоюдному удовольствию.
Верить или не верить собеседнику? Как определить, говорит ли он правду или вводит нас в заблуждение? Здесь, очевидно, многое зависит от нашей интуиции, от суммы сведений, которыми мы располагаем о собеседнике, от его внешнего вида и манеры говорить, от степени его независимости – набор данных, влияющих на уровень нашего доверия, вряд ли исчерпаем. Но принципиальное решение вопроса, мне кажется, не в этом перечне. Позволю себе рассказать историю, случившуюся однажды со мной и послужившую хорошим уроком.
Я работал тогда адвокатом и на первом же самостоятельном деле изрядно обжегся. Мне пришлось выступать в защиту восемнадцатилетней девушки, которую обвиняли в "покупке заведомо краденого" по статье 164 части II тогдашнего Уголовного кодекса. Как ее защищать я по молодости лет и совершеннейшей неопытности не представлял, поскольку вина моей подзащитной казалась явной: во дворе собственного дома она купила у мальчишек за четверть цены дамскую шубу. Коллеги говорили, что на суде мне надо "пять минут поплакать в жилетку", то есть «бить» на молодость подзащитной, на то, что преступление совершено ею в первый раз, и т. д. И вот в таком состоянии я поехал в тюрьму говорить с несчастной. Начал с откровенного вопроса: "Вы знали, что шуба краденая?" – "Клянусь вам, – ответила девушка, – я скорее умерла бы, чем купила, если бы знала!" От адвокатов у подзащитных не должно быть секретов, я это знал, но понять, что может случиться иначе, мне суждено было позже.
Я тщательно готовился к слушанию дела: изучил материалы, придумал и продумал четкую линию защиты, выстроил под нее систему доказательств, а свою речь написал заранее. Я был готов к суду, как молодой летчик – к первому самостоятельному полету, врач – к первой в жизни операции, музыкант – к первому сольному концерту, то есть был собран, взволнован, не очень уверен в себе, но абсолютно уверен в невиновности подзащитной.
Дальнейшее могло бы показаться читателю оригинальным вымыслом, если бы не друзья, коллеги и родственники, которые пришли слушать мою первую защитительную речь и на глазах у которых все случилось. Процесс сначала складывался удачно: я цепко допрашивал свидетелей, со скептической улыбкой слушал «убийственные» вопросы прокурора, нивелировал их своими контрвопросами, а потом мы говорили речи. У меня не было нужды заглядывать в конспект, я ораторствовал почти экспромтом и, как мне казалось, умно, горячо и, самое главное, убедительно. Закончил так: "Однажды в Голландии судили хлебопека за то, что он убил свою жену. Его признали виновным, приговорили к смерти, но после его казни выяснилось, что жена преспокойно живет в соседнем городе. С тех пор во всех судах Голландии учредили специальную должность «напоминателя». Когда судьи вставали, чтобы уйти в совещательную комнату, «напоминатель» громко произносил им вслед: "Помните о хлебопеке!" Я тоже говорю вам, товарищи судьи: "Помните о хлебопеке!" Мой голос, вероятно, звенел чистым, искренним звоном: "Помните о хлебопеке! Помните о том, что эта девушка невиновна!" И я сел под гробовое молчание потрясенного, как мне думалось, зала.