Ради потехи. Юмористические шалости пера
Шрифт:
– Ах, господин! Вы знает штучник! Это такой трекляты русски народ! – восклицал немец.
«Треклятый народ» был, однако, не русский штучник, а сам немец, ибо материя, о которой шла речь, была заложена у Карповича, как я узнала впоследствии.
Ростовщическое светило Карпович, слава которого гремела от Лиговки до Таракановки, от берегов Черной речки до Обводного канала, сам был в конторе. Немец выкупил у него из залога два сметанных пальто и не скроенную еще материю на сюртук, отдав ему взамен всего этого нас, покоившихся в его тощем кошельке. И тут я впервые увидела Карповича. Ей-ей, в нем не было ничего замечательного. Совсем обыкновенное лицо и ничего кровожадного или алчного. Нос на месте, два глаза как следует, уши короткие, как у всех людей, зубы изо рта не выдаются, но, кажется, вставные.
Карпович взял нас, бумажки, в руку и небрежно кинул в выручку. Я очутилась в большом сообществе зелененьких, синеньких, лиловеньких бумажек. Замечательно то, что в ростовщической выручке были все равны, и портретные бумажки не кичились предо мной, «канарейкой». Я попробовала было начать с ними разговор, но на самом интересном месте была вынута из выручки, и мои наблюдения над бумажками ростовщика ограничились только тем, что я заметила, что от большинства их пахло слезами.
Меня отдали какому-то франтоватому бакенбардисту взамен заложенной енотовой шубы. Он, не считая, схватил тощую пачку, в которой я лежала, и небрежно засунул ее в брючный карман. Уходя, он любезно раскланялся с Карповичем и сказал:
– Знаете, зачем я отдаю вам каждую весну свою шубу? Просто на хранение. Я заметил, что ни в одном магазине не сохраняют так меха во время лета, как у вас. Ей-богу. И вот, вследствие этого, я нахожу даже более выгодным платить вам большие проценты. Года четыре тому назад я отдал мою ильковую шубу в меховой магазин, и, представьте себе, мерзавцы наполовину скормили ее молеедине.
Вышедши из подъезда, бакенбардист вскочил в эгоистку и помчался по Невскому. Вскоре мы приехали в цветочный магазин. Бородатые приказчики встретили бакенбардиста поклонами.
– Князь был? – спросил он.
– Были-с.
– Что заказал?
– Корзину с белыми розами.
– Ну так приготовь мне букет из камелий: пятнадцать красных и десять белых, и пошли в магазин за розовой лентой. Да чтоб к восьми часам прислать все это в театр «Буфф». Вот! Получай!
Бакенбардист вынул требуемую сумму на стол, и в том числе меня.
– Ох, деньги, деньги! – вздохнул он. – Не пришли мне сегодня управляющий двух тысяч из имения, так наша чародейка осталась бы без букета. Целую неделю без денег сидел.
– Мы вашей милости и в долг поверили бы.
– Ну уж этого я не люблю. Так пришли же!
Я очутилась в выручке цветочного магазина и пролежала там до вечера, но часов около десяти меня схватила чья-то рука, скомкала и в сообществе трехрублевой бумажки опустила за голенище сапога. Рука эта принадлежала приказчику цветочного магазина, и сапожное голенище было его же.
Через четверть часа мы были в трактире и играли на бильярде. Приказчик играл с каким-то усачом, у которого был подбит левый глаз. Игра шла по рублю партия. Усач выиграл. Приказчик полез за голенище, вытащил меня оттуда и отдал усачу. Я очутилась в кармане, в котором гремели два пятачка, трешник и гривенник, которые меня значительно-таки потерли. Я попробовала было заплакать, но трешник захохотал во все горло.
– Ишь, дура! – сказал он. – Молодо – зелено! Поживи-ка на свете, так и не так еще бока-то вытрут.
Игра продолжалась. Через пять минут у меня уже явилась компаньонка, такая же, как и я, рублевая, но уже значительно потертая. Через несколько времени нашего полка прибыло. К нам заглянула зелененькая, потом другая и наконец пятирублевка.
– Идет десять рублей партия? – крикнул приказчик.
– Только, господа, кладите деньги в лузу. Это уж такое правило, – сказал маркер.
Подбитый глаз вытащил синенькую, зелененькую да две нас, «канареечные», и кинул в лузу. Приказчик туда же опустил красную портретную, и игра продолжалась. Усач с подбитым глазом опять выиграл. Приказчик выругался и удвоил куш. К нам в лузу пришли еще две красненькие.
Через два часа я очутилась снова в кармане подбитого глаза. Тут были все мои товарки по лузе и сверх того приказчицкие часы с цепочкой.
Уходя из трактира и спускаясь с лестницы, подбитый глаз вынул пачку денег из кармана, отыскал в ней меня и поцеловал.
– Голубушка, первенькая! – проговорил он. – Спасительница моя! Я играл на ура с двадцатью тремя копейками в кармане. Не выиграй я тебя, так, может быть, подбили бы мне и второй глаз.
Мы шли по улице.
– Милостивый государь, извините, что я вас беспокою… Одолжите мне сколько-нибудь на хлеб, – послышался робкий женский голос.
Подбитый глаз остановился.
– Эдакая хорошенькая, молоденькая и на хлеб просите? – проговорил он. – Пойдемте, душенька, ко мне на квартиру картинки посмотреть, так дам и не на хлеб, а и на котлетку, на кофеек, да что тут! И на мороженое останется…
– Милостивый государь!..
– Ха-ха-ха! Какия нежности при нашей бедности! Туда же в амбицию! Впрочем, wollen Sie [1] , так wollen Sie, а не wollen Sie, так как хотите.
Подбитый глаз зашагал. Через пять минут за ним послышались шаги, и тот же робкий голос сказал:
1
Хотите (нем.).
– Господин, вы правы! Я решилась. Возьмите меня!
– То-то, давно бы так.
И я очутилась в женском кармане. Помню только одно: что в эту ночь я лежала на простом некрашеном столе в бедной каморке на чердаке. Надо мной сидела худая, бледная, но миловидная женщина и плакала. Слезы капали на меня, и это были первые женские слезы, которыми окропили меня. На убогой постели плакал грудной ребенок, а за стеной чей-то пьяный голос то ругался, то пел «Настасью».
Наутро я была отдана мелочному лавочнику за булку, сахар, хлеб и ветчину. Я очутилась в грязной выручке, в жестяной коробке из-под сардинок, и была притиснута обломком лошадиной подковы. Это, как я узнала впоследствии, было сделано для счастья в торговле.
– Финогеныч, есть у тебя клюквенная пастила? – раздался женский голое.
– Самая что ни на есть лучшая! – отвечал лавочник.
– Отпусти ты ей, мерзавке, на полтину! И как только ее не разорвет, окаянную! Ведь вот теперь у нас всего второй час, а уж она успела съесть фунт кедровых орехов, медовую коврижку, сахарное яйцо, что с ней сам на Пасхе христосовался, винных ягод десятка два, а теперь клюквенной пастилы захотела.
– Известно, тело купеческое, подкрепления требует. Пожалуйте, аккурат на полтину.
В выручку на мое место влетела зелененькая, а я, в сообществе другой канареечной, четырех медяков и двух пятиалтынных, которые лавочник завернул в нас же, как в простую газетную бумагу, была вручена кухарке.
Это было первое унижение, которое мне пришлось вынести. Вдруг я, рублевая, и служила оберткой!
Я лежала на столе перед толстой белой и румяной купчихой, одетой в широчайшую ситцевую блузу. Купчиха пожирала пастилу. Пожрав всю без остатка, она встала с места, перешла к другому столу, достала из него листик розовой бумаги, на уголке которого был изображен полногрудый купидон с луком и пронзенное стрелой сердце, и принялась писать следующее: «Милый друг Евгеша о как я плачу без цилования твоих прекрасных усов. Лндел мой неушто ты сердит что я тибе из опаски ни покланилась когда проежала рысака с мужем. Ты знаешь, он хуже тигры лютой и мок убить меня за это, а я тебя абажаю до слез и посылаю тебе десять рублев на табак и есче цидулку от любве моей. Ах коварный обольститель и я даже когда с мужем то и то о твоих усах думаю, а ты все по клубам да с мамзелями в танцах а я страдаю в серце как на иголках и со мной может бида какая случится коли ты не прибижиш на крыльях любви к Марье Ивановне где тебя будут жтать друк твой до смерти и без ума Даша. Лети в семь часов буду, а ни придешь умру от любве».