Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Радость на небесах. Тихий уголок. И снова к солнцу
Шрифт:

Около кабинки травматологического отделения больницы, где он лежал, умирая, послышались шаги, они приблизились к занавеске и отступили, словно открывая путь специалисту с непререкаемым авторитетом. Айра Гроум не знал твердо, где он. До него было донеслись отдаленные звуки больницы, а затем вновь звуки Моря, затем смутные мазки образов и звуков, которые ему только досаждали — ведь он знал, что должен сосредоточиться только на том, как стоял на той палубе и смотрел на тот капитанский мостик. Ему было суждено заново пережить все до того мига, пока он не попал туда и не понял, что он сделал тогда. Рука старого моряка Хорлера, лежащая на его руке, помогла ему сосредоточиться на этой картине. Он даже вздрогнул от изумления, наблюдая, как он там и тогда стал повинен в самом страшном предательстве, какое только может совершить против себя человек: как он принял решение сломить и сокрушить собственную сущность.

И, держа в уме эту картину, он с горьким удивлением наблюдал, как неуклонно спускался по идущей под уклон дороге сурового долга и ни разу не оглянулся назад. Лейтенант-коммандер: его корабль потопил две подводные лодки. Коммандер Гроум. Орденоносный Гроум. И все эти ордена и медали. Человек, который скоро уверовал в то, что ему известно, насколько губительны личные отношения с людьми. Котра. Он вспомнил Котру, человека, который уберег тайные грани своей жизни от полной отдачи безликому долгу. Были и другие старые друзья, чьи лица и голоса будили в нем самом голоса, которые он хотел забыть, а потому он стал столь же безличным с Котрой, как и со всеми остальными — как и положено хорошему офицеру. Вот так он приобрел эту привычку, эту спасительную привычку, а она завладела им, но все время под панцирем медалей пряталось его иссыхающее сердце. Паскаль. В колледже он читал Паскаля: если ты не веришь в бога, если у тебя нет веры, веди себя так, словно ты веришь, исполняй все обряды — и ты уверуешь. Заблуждение. Кончается тем, то ты обретаешь веру в привычку, которая завладела твоим сердцем.

Вот он и стал безличным человеком, который с таким успехом подвизался в безличном мире. Персона в Мадриде, персона в Токио, еще более важная персона в Сан-Паулу. И тут перед ним всплыло лицо Джулии — все на том же фоне еле видной картины его самого на той палубе, глядящего на тот капитанский мостик. Лицо юной девушки, лицо Джулии, когда она встретила его после конца войны, и смутило, и заставило почувствовать, что все в нем ей не подходит. Мука на этом милом юном лице, ее голос, говорящий теперь: «Почему ты не обнимаешь меня так, как прежде? Обними меня, как прежде, Айра, когда казалось, что во мне есть что-то неведомое и чудесное».

А потом ее голос пять лет назад, когда она устроила пьяную сцену в присутствии его знакомых: «Да, ты такой добрый, такой справедливый, Айра. Почему ты не можешь сказать: „Я люблю тебя“? Скажи же, черт бы тебя побрал, скажи!» А потом жестокое, мучительное мгновение, когда он сказал неловко: «Конечно, я тебя люблю». Она плакала и, казалось, молила его вместе с ней плакать по утраченному, а он сопротивлялся и, чувствуя, что задыхается, наконец сказал: «К черту эти глупости, Джулия. У тебя есть определенные обязанности. Возьми себя в руки, слышишь? Возьми себя в руки». А потом ее голос, ее крик перед тем, как она впала в пьяное беспамятство: «Эх ты, сукин сын!» А ведь он был самодержцем в Сан-Паулу. «И мой сын меня не знал, никогда не знал, — подумал он. — Крис… Крис… это был не я».

И тут он увидел лицо Чоуна. Чоун стоял совсем рядом и усмехался. Чоун, который утонул и был давным-давно забыт, познал всю меру страсти. Он попытался сохранить в памяти лицо Чоуна, чтобы ощутить страшный избыток этой страсти, грозную красоту этого избытка, ибо в силе и исступлении своей страсти Чоун узнал истину о себе самом. Истина в страсти — вот что он должен был теперь понять, вот что знала Джина. И теперь он понял, что не может быть ни жизни, ни любви, ни истины без страсти, сокрушающей все окостенелые понятия и предрассудки.

Потом на него внезапно накатилось море, и уже не было той палубы, не было того мостика, все было смыто, и он остался один во мраке своего сознания, с болью и изумлением зная, что с этого места на палубе, которая так внезапно исчезла, он и пошел по уводящей вниз дороге, повернувшись спиной к загадкам и тайнам других людей, ради которых только и стоит жить. Теперь он словно уплывал от собственного тела. Он уже не чувствовал руку Хорлера на своей руке. Он ощущал леденящую пустоту. Он был один, совсем один в страшной бездне. Но откуда же тогда этот нежданный яркий свет? Свет, который вспыхивает в минуты умирания?

Свет, должно быть, ворвался во внезапно распахнувшуюся дверь, и вместе с ним ворвались звуки фисгармонии, а потом музыка марширующего оркестра, запели трубы, и он увидел улицу, ярко расцвеченную розовыми, голубыми, желтыми тонами, которые сливались в единый теплый, ласковый тон, и по улице приближался оркестр, пестрая толпа, люди с трубами и саксофонами: они играли и плясали, и с ними были обезьяны, и пляшущие медведи, и много клоунов. Их лица надвигались на него — забавные, дурацкие, святые, серьезные, невинные и преступные: все они надвигались на него буйной толпой, канатоходцы, акробаты, клоуны катились к нему, дикие лица, президентские лица, генералы и сутенеры весело маршировали к нему, вновь водворяя свой цирк в его сердце.

Потом вокруг него поднялось море, и он услышал в волнах голос Джины, зовущей, ласково зовущей: «Айра Гроум, Айра Гроум…» Ее голос утешил его. И ласковыми были волны, сомкнувшиеся над ним, потому что все было не так, как тогда, когда он прыгнул с подводной лодки, когда думал, что больше не выплывет, и воскликнул мысленно: «Кто я? Как мое имя?» И снова к солнцу. Все ближе и ближе к самому солнцу. За миг до того, как чернота поглотила его, он чуть-чуть улыбнулся, потому что увидел залитую солнцем поляну на опушке джунглей, и на поляну вышел белый леопард понежиться на солнце; и тут он умер.

_________________
CLOSE TO THE SUN AGAIN Scarborough, Ontario 1978 © Morley Callaghan, 1978 Перевод И. Гуровой. Редактор А. Корх

Послесловие

Размышляя о литературе Канады, видный американский критик Эдмунд Уилсон назвал Морли Каллагана «одним из самых незаслуженно обойденных вниманием англоязычных писателей XX века». Эта формула полюбилась издателям и стала регулярно появляться на суперобложках книг Каллагана, как бы приглашая читателей сделать наконец то, чего не сделали другие, — оценить по достоинству. Любопытно, однако, что Уилсон упрекнул англоязычный читающий мир в невнимании к писателю, которого, казалось бы, никак не отнесешь к неудачникам. Почти два десятка книг (романы, сборники рассказов, мемуары), пребывание в Париже, сыгравшее не последнюю роль в становлении его писательского таланта, дружба с Фицджеральдом и Хемингуэем, оказавшими поддержку начинающему прозаику, одобрительные отзывы Синклера Льюиса и Уильяма Сарояна, популярность у себя на родине, интерес зарубежных читателей (в том числе и советских — на русский язык переведены его рассказы и роман «Любимая и потерянная») — все это никак не укладывается в схему «непонятого таланта». Почти ровесник века — он родился в 1903 году, — Каллаган был одним из тех, кто закладывал основы современной канадской прозы. Литература этой страны молода, она начала формироваться, по сути дела, лишь в XIX веке, утверждая себя в борьбе с попытками «закрыть Канаду» как самостоятельную культурную единицу. В этом смысле и надо понимать упрек Уилсона в недооценке Каллагана: защищая писателя, Уилсон тем самым выступил в защиту канадской литературы в целом.

Чтобы оценить реальный вклад Каллагана в развитие литературной традиции Канады, стоит прислушаться к тем дискуссиям о смысле и содержании понятия «национальная словесность», что ведутся на всем протяжении ее пока что короткой литературной истории. Долгое время канадские музы находились в прямо-таки кабальной зависимости от своих старших сестер: английской, французской, а впоследствии и американской. Призывы покончить с экспортом из культурных метрополий, отринуть чужеземные литературные образцы и выработать свои собственные, неповторимо канадские, раздаются уже давно. Но то, что в теории выглядит самоочевидным, на практике осуществляется ценой усилий многих поколений.

У Канады всегда были писатели, которых знали и читали за ее пределами. Еще в XIX веке Новый Свет по достоинству оценил юмор Томаса Халибертона, потом были Эрнст Сетон-Томпсон и Стивен Ликок. Их читали в Англии и США, переводили на многие европейские языки. И все же канадцы остро ощущали отсутствие национальной литературной традиции. В 1922 году канадский критик Дуглас Буш на страницах журнала «Кэнейдиэн форум» выступил со статьей, где отечественной беллетристике в ее тогдашнем состоянии был вынесен поистине убийственный приговор. «Канадские романы, — писал он, — читают разве что по недоразумению. Наша литература не отражает жизни. Она робка и слаба. Ей нечего сказать». Сердитые строки Буша вызывают в памяти похожий вердикт, вынесенный столетием раньше — в 1821 году — обозревателем журнала «Эдинбург ревью» Сиднеем Смитом. «Кто читает американские книги?» — вопрошал он, разнося в пух и прах достижения американской культуры. Время все расставило по своим местам и дало убедительный ответ на вопрос Смита, однако канадские читатели, от имени которых столь категорично высказался Буш, не намерены были ждать столетиями. Писатели, со своей стороны, тоже предъявляли свои претензии — читателям. Б 1938 году романист Фредерик Филип Гроув выразил настроение многих своих коллег, сказав: «Канадцы, в сущности, равнодушны к своей стране. Честное слово, они с куда большим интересом читают про английских герцогов и лордов или про Гражданскую войну в Соединенных штатах».

Поделиться с друзьями: