Ракушанский меламед
Шрифт:
Схария, как ни был преисполнен самой основательной ученой солидности, не мог снести этой дерзости: он стал сердиться, кричать, а наконец, видя, что не может победить строптивой жены, сказал ей:
– Штиль! я завтра же напишу тебе разводное письмо, да непременно! и велю писарю написать его ровными, одна к одной буквами и без всякой ошибки, и ты его возьми и ступай вон, и пусть имя твое изгладится в потомстве.
И Схария в гневе подошел опять к шкапу и налил себе розенвейна, а Хава, которая не очень боялась изглаждения своего имени, но очень боялась остаться без денег, спокойно отвернулась к окну, но вдруг пронзительно вскрикнула.
– Что там? – спросил Схария.
– Казак, – прошептала Хава и указала на свои ворота, в которые Ананьев тянул за повод свою длинноногую поджарую лошадь.
Схария уронил стакан и, взглянув торопливо на свои пальцы, увидал, что их ни одного нет… Да, совсем ни одного не было, а пред глазами только какой-то огромный трясущийся паук косил во все стороны кривыми ногами.
Глава седьмая
Схария наладил свое дело! Его обет уже несомненно принес свои плоды: исчезновение пальцев возвещало приближение того вожделенного состояния, когда он не станет отличать Амана от Мардохея, а тогда по его молитве будут твориться чудеса, какие творились по молитве Рабба, убившего и воскресившего раввина Сиро. Меламед сообразил это и быстро поправился: казак ему перестал быть страшен.
– Не смей кричать! – сказал он жене: – ты увидишь, что я с ним сделаю.
– Нет, ты смотри, что он делает, – и Хава указала на Ананьева, который в это время щелкнул нагайкой по боку хозяйскую корову, что меланхолически жевала сено у обреза, и, отогнав ее, поставил к сену свою донскую клячу.
– Это ничего, – отвечал Схария.
– А корове больно: она не даст молока, и когда у нее заболит печенка, она будет треф.
– Если у нее заболит печенка, мы ее продадим христианам и нам не будет никакого убытка.
– А когда он придет и будет просить есть.
– Он не может, Хава, просить, он ничего с нами говорить не смеет.
– А когда он станет пугать?
– Он не будет пугать!
– Почему не будет?
– Молчи: я знаю: он с нами ничего делать не смеет.
– А как он украдет мою серебряную ложку?
– Ты сядь, Хава, на ложку; сядь на нее хорошенько, как Рахиль, и он ее не украдет, а мне скорее подай из шкапа лист бумаги и чернила, и смотри, и понимай, что умно-преумно буду делать. Теперь смирно: он входит.
– И он с кем-то говорит, Схария, – робко прошептала Хава.
– Молчи; пусть с кем хочет говорит, а с нами он говорить не будет. Тут я буду говорить; ты замечай, Хава, что я буду говорить. Я буду очень умно говорить.
В это время сильный толчок из сеней отворил дверь, и на пороге показался во весь свой огромный рост казак Ананьев. По дипломатическим условиям своей поездки он был безо всякого оружия, но с нагайкой, увесистость которой уже испытала на себе Схариина корова.
Дети, видя казака, сначала было все сразу заплакали, но когда Хава загребла их кучкой в угол и покрыла своею ватною юбкой, они сейчас же стихли. В покое водворилось мертвое молчание.
Казак немножко покачивался: он, очевидно, был пьян. Это так и следовало. Пурим справлялся не на одной австрийской стороне, а и на нашей, где благочестивых евреев еще более, чем в Австрии, и все они не менее австрийских крепки в отеческих преданиях.
Момент был тягостный и острый, который, по-видимому, ни одна, ни другая сторона не знали, как прервать; но это длилось не долго, и меламед первый дал почин к оживлению сцены.
Схария, как будто не обращая на казака внимания, взял в руку перо и, глядя на него, заговорил по-русски:
– Ой, перо мое, перо! ой, кабы ты могло знать, мое перо, что я с тобою буду делать? А я с тобою сейчас буду писать все, что здесь будет говорить чужой человек, которому ничего по сей бок ни с каким цезарским человеком говорить не велено. И как, что он скажет, я все сейчас запишу и пошлю то к комиссару, а комиссар отошлет московскому маиору, а московский маиор выбьет те слова кому надо по-московски на спину, и будет тогда от этого чужому человеку совсем очень прескверно. Теперь слушай, мое перо, и пиши хорошенько.
Проговорив это, Схария обмакнул перо, положил руку на бумагу и приготовился писать; но писать было нечего. Ананьев не обращался ни с одним словом ни к Схарии, ни к его Хаве, ни к их детям, а, выслушав политичную речь меламеда, повел против него свою политику.
Стоя посреди горницы, казак прежде всего вынул из шаровар трубку и начал ее молча набивать. Потом закурил трубку собственною спичкой, спрятал в шаровары кисет и, усевшись на скамье за столом, вытащил из кармана маленький белый миткалевый платочек и преосторожно-осторожно начал его разворачивать.
Казак раскрывал свой платок, точно в нем был завернут какой-то драгоценный перстень, но, разумеется, ни перстня, ни какой другой драгоценности в платке не было. Это досконально видел и Схария, и его жена, и их дети, и баба Оксана. Похоже было, что это какая-то хитрость, и эта хитрость начинала всех занимать. Казак же продолжал свое дело необыкновенно серьезно: он развернул платочек, сравнял все уголки вдвое, вчетверо, потом крест-накрест и будто рассердился, что не так вышло, и опять стал его встряхивать и наново складывать. Опять долго и много он его встряхивал, переворачивал, смотрел на свет и, заметив где-то пылинку на столе, сдул ее и начал расстилать и разглаживать лапами на этом месте свой платок, а потом, положив на него свою нагайку, поласкал ее рукой, как будто какого любимого кота, и повел с нею такое слово:
– Ой, нагайка моя, нагайка! Распреумная ты, моя дружина, казачья кормилица. Много ты мне, государыня, сослужила всяких служб и еще сослужи, что я тебе буду теперь сказывать. Не сердись, что я строго с тобой сейчас обошелся, что должен был тебя об жидовскую корову хлопнуть; в этом ты сама виновата: зачем службу забываешь: не припасла коню на дворе гарчик овса и корову раньше не отогнала. Вот за то тебе и досталось, что ты свою донскую присягу забыла, за это я тебя и вперед не помилую. Не хочешь бита быть – сама себя оберегай, – неси службу верную: я сейчас теперь пойду к командиру и самою короткою дорогой, шибко побегу, а тебе приказываю, чтобы мне здесь к моему приходу, вот на самом этом платочке, стояла целая бутылка водки и тарелка перцу с жидовской рыбой, и ты это непременно достань, а если не достанешь, то я тебя схвачу тогда за ухо, да начну обо всех жидов хлопать, пока у тебя ухо оторвется. Вот тебе в том и задаток, чтобы знала, как тебе достанется!
При этом он взял нагайку в руки и, встав с места, так ударил ею по скамейке, что та сразу же развалилась надвое, а сам опять положил нагайку на платок и вышел, не сказав хозяевам ни одного слова.
Впечатление было полное. Казак успел уже обогнуть угол дома, а семья достопочтенного Схарии еще пристально смотрела на мастерски разрезанную плетью скамью, которая служила прообразованием того, что в самом недалеком будущем должно случиться с ними самими, если только ум и ученость Схарии не найдут средства отклонить жестокого наказания, угрожавшего несчастной нагайке.