ЖАНРЫ

Раквереский роман. Уход профессора Мартенса(Романы)
Шрифт:

Старший учитель Мейер — пятидесятилетний мужиковатый человек с черными бровями и в пепельном парике. Его многоугольные, будто из дратвы скрученные, очки сидели на лиловатом носу всегда одинаково криво, правое стекло ниже, а левое выше. У него было сердитое лицо и грубый голос, но вообще его считали человеком дружелюбным. Мейер преподавал старшим ученикам закон божий, немецкий язык, арифметику и пение. Младших учеников чтению, письму, счету и Библии на эстонском языке учил Иохансон, моего возраста верзила с очень тихим голосом, которого дети боялись за его умение неслышными шагами подойти сзади и больно ткнуть кукишем под ребро. Но, общаясь со мной, Мейер не прибегал к своему грубому голосу, а Иохансон не порывался утюжить мою грудную клетку. По-моему, с ними обоими можно было ужиться. Кстати, я заметил, что если я решал поддерживать с кем-нибудь отношения, то мне не трудно было внушить себе, что это люди вполне приемлемые. Бог его знает, может быть, даже легче, чем следовало бы. Разумеется, на новом месте мне нужно было чувствовать себя более или менее хорошо. А почему бы к этому не стремиться, если шли разговоры, что некоторые влиятельные люди, в их числе и сам обер-пастор Виганд, даже намеревались превратить эту сиротскую школу в семинарий для учителей… А дома наши комнаты на Рыбном берегу в то же время пахли свежим кофе и подогретым на очаге хлебом. Дышали чистотой и любовью Мааде. И Каалу играючи усваивал каждый день немецкие и латинские спряжения и склонения, задавал дяде десятки вопросов и с интересом слушал дядины рассказы, а на знакомом худеньком личике светились большие внимательные карие глаза, словно повторение материнских глаз.

Утром в половине седьмого мы с Каалу выходили из дому. Наверху, на щебнистой вершине Канатной горы, поворачивались спиной к Большим Морским воротам и зубчатой городской стене и смотрели вниз. Там, прямо у нас под ногами, была старая черепичная крыша сандбанковско-го дома, будто поблекшие пчелиные соты. Над ней на заливе до самого горизонта, черно-полосатый, в полыньях и расщелинах, лед, а морской воздух вокруг наполнен запахом таяния, голосами людей, конопативших на берегу лодки, и смолистым дымом их костров. Еще один день сильного восточного ветра, и море вскроется… А там внизу — наш дом. Правда, наш тайный дом, скрытый от всего света. А красивая, тоненькая, как тростинка, женщина, вышедшая с тазом на двор, чтобы развесить на веревке белье, — и которая нас заметила и нам помахала, — это моя жена — правда, тайная… А здесь, наверху, этот мальчик, чье худенькое плечо я сжимаю, это мой сын — тайный, но, наверно, все же…

Мы машем Мааде в ответ и весело шагаем то в обществе Эзопа, то Генриха Латвийского, то Кельха, то с рассказами про старика Юлемисте. Мы бредем по весенней слякоти на дороге вдоль городского рва до Рогервинского шоссе и дальше между пробуждающимися, пахнущими талым снегом и землей огородами на свою улицу Глиняных ям, которую в последнее время стали называть улицей Сиротской школы, потому что на ней и находилась наша школа. На пороге мы кивали друг другу. По-деловому. Сухо. Как мужчина мужчине. Иной раз я говорил (или думал) примерно так: «Каалу, гляди во все глаза и не пропускай ничего мимо ушей! Знание — это единственное, из чего нам подобные мастерят себе крылья. Если они вообще способны мастерить…» Потом я входил в утихающий шум моего старшего класса и думал: «Вообще способный мастерить — а сколько я сам таким был…» Однако, вопреки этой легкой грусти, я с надеждой приступал к уроку.

Однажды в тихое утро, спустя пять минут после начала занятий, за мной пришел школьный служитель и сказал, чтобы я сразу же прошел к ректору.

В своей крохотной каморке Мейер предложил мне сесть напротив него за стол, посмотрел в окно с мелкими стеклами и кривой рамой, потом сквозь свои кривые очки на меня:

— Послушайте, у нас тут поднялся шум. Выясним это… Скажите, вы же не то лицо, из-за которого консистория, иначе говоря, обер-пастор Виганд на прошлой неделе in absentia [55] расторг брак одного раквереского купца… кхм?

55

В отсутствие (лат.).

И тут только я понял: уже за две минуты до того меня охватило скверное предчувствие, уже тогда, когда служитель пришел звать меня к ректору. Каким-то подспудным сознанием, как в подобных случаях предчувствуют, я заранее знал, зачем меня зовут, что из этого после будет и что это для меня означает. Я сказал:

— Да. Я то самое лицо.

— Мммм. Жаль, — промычал Мейер, — в таком случае… вы и сами понимаете…

Я сидел перед моим резковатым, немного беспомощным начальником — зная, что, в сущности, уже бывшим начальником, — слегка оглушенный, слегка остолбеневший от того непреодолимого фатального непонимания, которое встречал в мире. Я отдавал себе отчет: будь я по-настоящему горд, будь я дворянская косточка (ибо как же иначе я должен был думать об этом здесь, в наш век?!), мне следовало бы встать, улыбнуться и удалиться под легкий презрительный звон шпор. Но у меня не было ни шпор, ни дворянской гордости. А то, чем я обладал, — мое литераторское ребячество и гражданское упрямство — парализовало меня и приковало к стулу. И допустил, чтобы мне объяснили то, что я мог сам заранее знать:

— Господин Фальк, вы понимаете — нашим сиротам здесь это безразлично. Но мамаши наших дочек и сынков, да и некоторые папаши, побежали жаловаться: каким людям доверяется воспитание их деточек?! Людям, которых суд признал разрушителями брака! Скандальным! Мало того, людям, которые на глазах у всего света продолжают свою… Видите ли, возможно, в гимназии дело обстояло бы не столь серьезно. А наша школа ведь в большой зависимости от консистории. — Он опять повернулся лицом к окну, потом заставил себя посмотреть мне в глаза: — И я вынужден сказать вам… с точки зрения христианского воспитания, я тоже не могу считать за благо, что в нашей школе детей воспитывает человек, о котором консистория вынесла… кхм…

Тут я встал. Не из гордости, а от неловкости. Мне было мучительно наблюдать вблизи, как достойный человек изгибает свою простую человечность по образцу той, которая нагло объявила себя умнее и выше его собственной человечности. О боже, мы же все так поступаем, но смотреть на это превращение Савла в Павла по приказу, на это хрипловатым голосом провозглашенное «и я тоже», на готовность ради самооправдания заклокотать от злости, наблюдать за этим на столь прозрачном примере, как Мейер с его пепельным париком и очками будто из дратвы, было, по-моему, унизительно не только для меня, но и для него самого.

Я сказал:

— Господин коллега, прекратим. Я покину Домскую сиротскую школу. Но мое денежное положение не столь блестяще, чтобы я мог те четыре рубля жалованья, которые школа мне должна, оставить в копилке для пожертвований…

Я стоял у его стола, пока он доставал из ящика деньги. Я чувствовал себя человеком, которого сбили с ног, но он снова поднялся и старается стоять особенно прямо. Мне казалось, что солнце, светившее мне в лицо из покосившегося окна, дробило помещение на слепяще светлые и ослепляюще черные пятна, которые мелькали и расплывались. Я получил свои деньги. И сказал:

— Еще одно: я привел сюда в школу ученика. Маленького Розенмарка. Мое увольнение не значит, наверно, что я должен и его отсюда…

— Боже милостивый, нет, конечно! — воскликнул Мейер в благодарном порыве справедливости. — Какое отношение имеет к этому ребенок! Если даже наш вечно брюзжащий Иохансон признает, что ваш мальчик… — он сказал ваш мальчик — и это в устах Мейера, скорее всего, случайное и ничего не значащее слово обрадовало меня в моем унижении, — если даже Иохансон признает, что этот мальчик среди всех его учеников самая светлая голова!

36

Каалу остался в школе. Я из нее ушел.

Придя домой, я вошел в комнату Мааде. Она поднялась с табуретки у окна мне навстречу, в глазах — вопрос. Я ее обнял и уткнулся в ее медовые волосы:

— Мааде, на прошлой неделе консистория развела тебя с Иоханом. Ты свободна от него.

Я почувствовал, как она расслабилась и прильнула ко мне. Мы долго стояли молча. Сквозь ее волосы я смотрел на чернеющий морской лед за окном. Я сказал:

— И я свободен от школы…

Она отстранилась, схватила руками мое лицо и повернула к себе, чтобы заглянуть в глаза. Она была бледна от испуга:

— Они тебя уволили?

— Да.

— Из-за меня?

— …Что значит — из-за тебя? Из-за меня самого…

— Не уклоняйся. Из-за наших обстоятельств?

— Да.

Я посадил ее рядом с собою на постель и рассказал все, что произошло. Я старался поцелуями растопить ее застывшее лицо. Говорил, что было бы величайшей глупостью, если бы она хоть в малейшей мере считала себя виноватой в случившемся. И что вообще глупо относиться к этому слишком трагически.

Поделиться с друзьями: